А. П. ЧЕХОВУ Среда 18 дек. 18 декабря 1902 г.


Москва
Жду сегодня очень большого успеха, не единодушного, но шумного. Исполнение пьесы наладилось. Кляксов нет и есть блестки настоящего таланта: Москвин, твоя жена играют с «печатью истинного вдохновения». Прекрасно играют Качалов, Муратова в 1-м и 3-м действиях, многое у Алексеева отлично, чудесный тон у Грибунина, славный у Лужского. Вишневский своего татарина изображает отлично. Остальные не портят. Темп наконец схвачен хорошо — легкий, быстрый, бодрый. Симов дал прекрасную декорацию 3-го действия. Сумел задворки, пустырь с помойной ямой сделать и реально и поэтично.


Не может быть, чтоб все это не дало интересной, художественной картины.
Завтра я поеду в Петербург хлопотать по поводу «Столпов», а потом приступаем к ним.


Горький волнуется, весело возбужден. Во время генеральной (без публики) радовался тому, что присутствовавшими в зале принималось смешком или другими знаками одобрения. А Вишневский демонстративно смеялся хорошим фразам, как славный клакер в Французской комедии. И Горький верил его смеху.


Кажется, после спектакля Горький делает ужин, который ему обойдется рублей в 700—800. Да рабочим отпускает 200 р. Я его очень уговаривал не делать этого — знать ничего не хочет. «Скиталец,— говорит,— придет с гуслями и будет нам петь».


У нас оттепель. У меня легкий бронхит. Боборыкин читает лекции ученикам нашим1. Интереса — среднего. Говорит, что ему хочется написать хорошую пьесу, как матери хочется иметь ребенка. Я на это стараюсь молчать.
Что ты делаешь? Пишешь ли? Здоров ли? Черкни словечко.
Обнимаю тебя от души.
Твой Вл. Немирович-Данченко


135. А. П. ЧЕХОВУ
26 декабря 1902 г. Троиие-Сергиева лавра
Гефсиманский скит. Пещерная гостиница. Здесь я скрылся от праздников, визитов и т. д. Кроме того, лечусь здесь от насморка и бронхита. И, наконец, обдумываю репертуар будущего года.


Об успехе «Дна» не буду тебе писать. Вероятно, знаешь все. Слава богу, театр опять на той высоте, на какой он находился после «Трех сестер» и Петербурга.
Мне хочется получить от тебя умный совет о репертуаре будущего года. На официальное приглашение ты ничего не ответил Ответь на это. Если даже не можешь указать определенно пьес, ответь принципиально. Вообще — какого характера пьес нам держаться. А вот тебе материал для соображений.
Чехов.— Новая. Козырной туз. Надо же наконец, чтоб хоть раз твоя пьеса залеживалась в мае месяце. Горький. Собирается написать.


Найденов Уехал в Константинополь. Хочет что-то делать со своими «Жильцами» 3.
Это — русский современный репертуар.
Ни одной из этих пьес еще нет в руках, а надо уже начинать готовиться к постановке. За «Столпами» надо будет приступать к новой. Во всяком случае, с великого поста. Ведь надо продумать, готовить макеты и т. д.


Возобновится «Чайка» с декорацией Суреньянца, Лили-ной — Ниной,— но это не в счет.
« Юлий Цезарь».
«Заговор Фиеско» (мужчины наши недостаточно эффектны для него). «Макбет».
«Фауст» (уж очень его «запели» Шаляпин с Собиновым).


«Р е в и з о р».
«Месяц в деревне».
«Н е д о р о сль».
« Ма с к а р а д» (Лермонтова).
«П о с а д н и к».
«Плоды просвещения» (не сходят с репертуара Малого театра).
«На всякого мудреца». «Э л л и д а».


Из Ибсена еще — «Росмерсхоль м», «П р и з р а к и».
Из Гауптмана: «Торжество примирения» (в старых тонах). Новая — «Бедный Генрих». (Сказка. Принц заболел проказой, скрывается от людей, живет на отдаленной ферме, дочь фермера полюбила его, он бежит в леса, роет себе могилу, дочь фермера находит его, исцеляет.)


Есть еще пьесы, которые рекомендуются пайщиками: новая Мирбо5 и «Д митрий Самозванец» Хомякова.
Не хочется ни той, ни другой.


Следовало бы возобновить «П отонувший колоко л». Вот передо мной весь список, и я ловлю себя на том, что все время мое внимание возвращается к «Юлию Цезарю» и «Месяцу в деревне».
Да! Еще — «Миниатюры» (Метерлинк).
Подумай хорошенько и посоветуй.
Пока до свидания. Обнимаю тебя.
Твой Вл. Немирович-Данченко
Л. М. ЛЕОНИДОВУ


1902 г.
Москва
Многоуважаемый Леонид Миронович!
С нашей стороны вопрос решен ‘. Мы очень рады иметь Вас в своей труппе; на предложенные Вами условия (четыре тысячи двести), как это ни трудно для нас,— согласны. Остается Вам устроиться с Федором Адамовичем 2, и тогда сообщите, с какого времени Вы можете начать Вашу службу в нашем театре.
Жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко


Жена очень благодарит Вас и Вашу супругу за память.
В. Н.-Д.
Л. М. ЛЕОНИДОВУ


1902 г. Москва
Многоуважаемый Леонид Миронович!
Я Вас ждал вчера вечером. И велел загнуть Вам два билета. Отвечаю по пунктам: 1) аванс Вы можете получить; 2) о начале службы надо будет сговориться. Сейчас я Вам на это не могу ответить, не подумал хорошенько; 3) если Вы вступаете с великого поста (что было бы и удобнее), то может случиться, что Вы вступите и в какую-нибудь пьесу старого репертуара. Умышленно делать это не понадобится, но случиться может ‘, 4) гардероб, конечно, Ваш. Его так мало потребуется. Если же он нас не будет удовлетворять, то мы поддержим Вас в приобретении более дорогого.
Ваш В. Немирович-Данченко
Я в театре до Ю’/г.


138. А. П. ЧЕХОВУ
17 января 1903 г.
Москва
Видишь ли, милый Антон Павлович, — никуда не уйдешь от того, что наш театр должен в смысле сценического (а если можно — и драматургического) искусства идти впереди других театров. Я говорю именно должен. Если он пойдет вровень,— ему незачем существовать. Пусть другие делают то, что служит повторением чужих созданий, фабрикуют клише. Не стоит отдавать свои силы театру, чтобы повторять чужое. А что мы можем создать с «Женитьбой»? 1 Даже с «Ревизором». Мне кажется, что весь их и литературный и сценический материал исчерпан вполне. Другое дело, например, «Горе от ума». Эту пьесу еще на наших с тобой глазах играли в костюмах, какие носили и мы с тобой и наши сестры. И нет 20 лет, как надели костюмы современной эпохи. И ставили пьесу Черневский да Кондратьев.


И будь только у нас Фамусов, я бы минуты не думал. Даже с точки зрения культурно-литературных образов в «Горе от ума» я вижу непочатый материал2.
«Ревизор» чудесно расходится по труппе. Если бы мы знали заведомо, что из 5 пьес,-— сколько мы можем поставить в год,— три могли бы нас кормить, то я бы рекомендовал «Ревизора». Прежде же надо поискать «хлебную» пьесу.
Да, а выбирать все-таки трудно.


Мне ужасно хочется «Юлия Цезаря»3. Кажется, я уже писал тебе об этом. Но Брута нет. А Алексееву не хочется ни играть Брута, ни заниматься пьесой.
Так мы все еще и не решаем. Думаю, на той неделе опять соберу пайщиков. Будем еще соображать, что лучше.


Пока, т. е. с тем, чтобы приступать сейчас же после «Столпов»,— вертимся около «Эллиды». План таков: 1) Пьеса не очень сложная. Готовится в течение поста. Генеральные сейчас же после пасхи. 2) Найденовская. Репетируется в апреле и мае. 3) Зачитывается, обсуждается твоя пьеса. 4) Летом готовится большая, сложная пьеса, вроде «Юлия Цезаря». Август и половина сентября посвящаются первым трем. С октября продолжается 4-я. И в конце ноября приступаем к 5-й (Горького).


А может быть, все это перевернется. Например, если ты дашь пьесу к концу поста, то мы ее готовим в апреле и мае, а найденовскую откладываем на осень.
Я совершенно уверен, что ты войдешь теперь в стены своего театра с новой пьесой. И мне кажется, что если бы ты дал ее к концу поста, то ты устроил бы себе приятную весну и осень в Москве.


«На дне» делает колоссальные дела. Сейчас 19-е, завтра 20-е представление (за один месяц!), и билетов нет за два дня.
Горький сегодня приехал в Москву —спрашивать меня, давать ли ему пьесу в Петербург.
Отчего же и не давать? Но там поступают довольно неделикатно. Репетируют, кажется, уже, а ему, автору, не пишут ни слова. Я хочу немного проучить Дирекцию императорских театров за небрежное отношение к авторам. Не больно, но проучить надо.


Горький шлет тебе привет. А Алексин просит передать, что поручения твои исполнил. В чем дело — не знаю.
До свиданья. Обнимаю и желаю, главное, быть здоровым.
Твой Вл. Немирович-Данченко
А. М. ГОРЬКОМУ


Январь 1903 г. Москва
Все будет исполнено, как Вы приказываете. И половину Ваших капиталов сам не возьму. Давай мне миллион—не хочу, не желаю
«Дно» шумит. Билеты рвут на части. Играют —- кто еще лучше, кто так же.
Думаете ли о будущем?
Я теперь погружен в «Столпы». Выуживаю что только можно, чтоб почувствовать художественное настроение и заразить им других.
До свидания. Обнимаю Вас от души.
В. Немирович-Данченко


Что же, в Петербурге идет «Дно»?2 Если нет, то ведь мы возьмем да и поедем на пасху и фомину. И будем играть только «Дно и «Мещан».
В. Н.-Д.


А. М. ГОРЬКОМУ
14 февраля 1903 г.
Москва
Суворинский театр делает нам льготы. За это с будущего сезона «На дне» будет принадлежать Суворинскому театру на два года на обычных условиях — 10 процентов со сбора автору. Вполне уверенный в ваших выгодах я обещал кате¬горически разрешить заключить за вас условие
Немирович-Данченко


16 февраля 1903 г. Москва
Вечно я без почтовой бумаги!
Я тебя забыл… немножко. А ты меня — совсем.
До третьего дня я о тебе почти ничего не слышал. Такая моя доля. Все друг с другом видаются, разговаривают о чем хотят. А я начинаю репетицию в 12 час, когда все сходятся, и кончаю в 4, когда все спешат домой. А вечером меня теребят декорации, бутафория, звуковые и световые эффекты и недовольные актеры. В воскресенье, 9-го, сдал генеральную, а вечером уехал в Петербург. Пробыл там три дня, вернулся, а уж тут утренние и вечерние спектакли. И с твоей женой говорю о Лоне, о Лоне, о Лоне, а так попросту, по душе, и перекинуться некогда. Третьего дня из бенефиса Гельцер поехали ужинать, и я с удовольствием почувствовал себя простым столичным обывателем.


Твоя жена мужественно тоскует. И говорит, что Гебе нет надобности жить всю зиму в Ялте. В самом деле, Неужели нельзя жить под Москвой, в местности сухой и безветренной? Кого об этом надо спрашивать? Какому врачу ты очень веришь? Остроумову? Я с удовольствием принял бы участие в этих переговорах, так как и мое сердце щемит при мысли о твоем одиночестве в течение 4 месяцев.


Расспрашивал вчера Симова, каков климат в его Иванькове (за Всехсвятским 2). Он говорит, что до него там жил Эрис-ман 3 и утверждал этот Эрисман, что там лучший климат из всех подмосковных местностей. И рыбы много!
Надо что-нибудь сделать. Разумеется, без малейшей опасности для здоровья.
Ты позволяешь мне говорить об этом? или нет?
Может быть, ты и работал бы продуктивнее при таких условиях.
Как идет теперь твоя работа? Пишется или нет?


Ужасно надо твою пьесу! Не только театру, но и вообще литературе. Горький — Горьким, но слишком много Горькиа-Ды вредно. Может быть, я не в силах угнаться за этим движением, стар уже, хотя очень оберегаю себя от консерватизма, и вот письмо Толстой возбудило во мне такое негодование, какого я давно не испытывал, едва удержался, чтоб не выступить против нее печатно,— и при всем том чувствую тоскливое тяготение к близким моей душе мелодиям твоего пера. Кончатся твои песни, и — мне кажется — окончится моя литературно-душевная жизнь.


Я пишу выспренно, но ты знаешь, что это очень искренно. И поэтому, вероятно, никогда раньше меня не тянуло так к Тургеневу, как теперь. И в направлении репертуара мне хочется больше равновесия в этом смысле.
Подберись, пожалуйста. Употреби все приемы личной психологии, какие тебе известны, чтобы подтянуться, и напиши пьесу с твоим чудесным поэтическим талантом.


Пускай мы будем стары, но не будем отказываться от того, что утоляет наши души. Мне кажется, что ты иногда думаешь про себя потихоньку, что ты уже не нужен. Поверь мне, поверь хорошенько, что это большая ошибка. Есть целое поколение моложе нас, не говоря уже о людях нашей генерации, которым чрезвычайно необходимы твои новые вещи. И я бы так хотел вдохнуть в тебя эту уверенность!


Надеюсь, ты не подозреваешь во мне репертуарной хитрости. Да если бы и так! Ты нужен во всяком случае. Какое это будет радостное событие — твоя пьеса, хотя бы это был простой перепев старых мотивов. Весь театр, увлеченный одно время Горьким, точно ждет теперь освежения от тебя же.
А пока мы заняты «Столпами».


Какая это мука — не верить в красоты пьесы, а внушать актерам веру в них. Цепляюсь за каждую мелочь, чтобы поддерживать энергию работы. Ссорюсь все время и часто думаю, что в конце концов выйду победителем из этих мучительных хлопот. До генеральной 9-го совсем трудно было. Но в ту генеральную появилась новая струя, которая меня подбодрила. Ее внесла Ольга Лео¬нардовна.


Она как-то вдруг отдалась новым трогательным нотам внутреннего образа Лоны, потянула за собой Алексеева, и пьеса начала принимать более серьезную и глубокую окраску. А то и она совсем потерялась, и у меня не хватало уже сил бороться с мелкими внешними стремлениями Алексеева, до того мелкими, что они совсем заслоняли психологию.


Если «Столпы» не будут иметь успеха, я не очень буду горевать. Но жаль будет большого двухмесячного, нет — трехмесячного (май) труда. Если же они будут иметь успех, в театре более глубокое и серьезное направление победит жажд) красивых пустяков. Это будет очень полезная победа.


В товарищеском смысле в нашей театральной жизни намечается какая-то трещина, как бывает в стене, требующей некоторого ремонта. По одну сторону этой трещины вижу Морозова и Желябужскую и чувствую, что там окажутся любители покоя около капитала, вроде Самаровой, например-По другую сторону ясно группируются Алексеев с женой, я, твоя жена, Вишневский. Может быть, здесь Лужский. Менее вероятно — Москвин. Где Качалов — не знаю. А трещина медленно, но растет.


Когда я был в Петербурге, там справлялся юбилей Тихонова Владимира. Но я не пошел, предпочел обедать один. Смешной это юбилей.
Суворины отец и сын очень ухаживали за мной в надежде сдать нам театр за то, что Горький даст им на будущую зиму «На дне». Но вчера я получил от Горького телеграмму: «Никакие соглашения между мною и Сувориным невозможны».


Воздух около Суворина действительно пакостный.
И какой это плохой театр! В тот же вечер я был на бенефисе Потоцкой. И Александрийский театр тоже очень плохой театр. В который раз я убеждаюсь, что единственный театр, где можно работать, сохраняя деликатность и порядочность отношений,— это наш. Единственный в мире, несмотря даже на эти противные «трещины».


И чем больше я ссорюсь с Алексеевым, тем больше сближаюсь с ним, потому что нас соединяет хорошая, здоровая любовь к самому делу. Верю во все прекрасное, пока это так.


Ты третье звено (фу, как я сегодня выражаюсь!) этого театра, этой прекрасной жизни. Помогай же нам!
Сегодня на ночь, уже в четвертом часу, читал твои рассказы. И хохотал в подушку, как дурак, когда прочел «Месть». И ночью еще проснулся и смеялся.
Обнимаю тебя.
Твой Вл. Немирович-Данченко
С завтрашнего дня опять принимаюсь горячо за «Столпы». Будь здоров.


142. А. П. ЧЕХОВУ
Март 1903 г. Москва


Милый Антон Павлович!
Давно я не писал тебе, да ты, вероятно, знаешь от жены все, что тебя может интересовать по части театра.


Сдавши «Столпы»,— которые, кстати сказать, идут до сих пор «с аншлагом» и имеют «почтенный» успех ‘,— я ездил в Петербург. Там возился в очень несимпатичной компании суворинцев… Да, вот замкнулись мы в свой круг, в настоящем искусстве, и в художественных исканиях находим непрерывный запас хороших душевных движений, никого не видим, ни с кем не сталкиваемся, и как случится вот провести несколько часов с такими людьми, как суворинцы, точно тебя грязью обдаст и вонью…


В этом смысле я дохожу до того, что мне доставляет какую-то радость покоя — провести иногда в театре совсем день без выезда. Т. е. приду, как всегда, в П’/г часов, а уйду в 12V2 ночи. Тут же (в уборной Вишневского) и отдохну, сюда же потребую и поесть чего-нибудь. Я хочу сказать, что решительно никого и ничего не хочется больше видеть. Скажу тебе по секрету, что единственное развлечение я нахожу еще в азартной карточной игре, и то очень не часто — раз-два в месяц. А больше и не хочется. Это по крайней мере тоже «вне людей».


Вернувшись из Петербурга, окунулся в ученические спектакли, и вся 4-я неделя прошла на них. Все отдыхали, а я с Тихомировым работали с учениками. Сдали два спектакля. Ученики — особливо ученицы — милые, талантливые, с очень хорошим, благородным каше. Многие из них теперь уже поедут по провинции, и с ужасом думаю, как они будут чувствовать себя в нелитературной, нехудожественной атмосфере.


Семь лет я добивался «школы при театре», сколько возбуждал против себя ненависти, протестов, недоверия. Теперь торжествую. Мысль оказалась несомненно жизнеспособная А за дальнейшую судьбу этих маленьких «пионеров» начинаю побаиваться .


Теперь мы переходим к тургеневскому спектаклю. Если удастся то, что складывается в фантазии,— это будет превосходно.
В Петербурге идет безумная продажа билетов3. Все уже продано. На 17 спектаклей, по 4600 р. сбор, продано в 4— 5 дней!
Но будущий сезон меня пугает. Твоей пьесы все еще нет и ничего о ней не слышно. А между тем весь май мы должны ее репетировать, стало быть, к пасхе она должна быть у нас в руках.


Без твоей пьесы нет будущего сезона!
Ты, бедный, вероятно, до смерти соскучился. Ну, еще немного напряжения,— кончи пьесу, и приедешь сюда к концу апреля и отдохнешь от тоски, и весело тебе будет отдыхать, когда мы будем репетировать пьесу. Такими мыслями я всегда ободрял себя на работу, когда было скучно и работать не хотелось. И подбодришь, бывало, себя — и энергия является.


Пишешь ли ты?
Какая погода в Ялте?
Будь здоров, бодр, не тоскуй. Не читай много газет. Это чтение отбивает охоту работать. Обнимаю тебя.
Твой Вл. Немирович-Данченко


Передай Алексею Максимовичу, что я получил его подарок. Конечно, очень дорожу им, хотя не могу не сказать, что надпись сделана со свойственной ему расточительностью, как на деньги, так и на ласку. Я не заслужил этой надписи.
Серебро в кастет не переделаю, но советом его воспользуюсь и кастет вообще заведу.
В. н.-д.


143. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
27 марта 1903 г. Москва


Дорогой Константин Сергеевич!
Вчера был очень тяжелый спектакль. Каждодневные спектакли, эта оборотная сторона художественно-театрально-го дела, часто отравляют жизнь плохими спектаклями. Но когда это происходит с пьесами старыми, утратившими значение для художественной стороны дела, кое-как терпишь. Вчера же было невыносимо, потому что скверно шла пьеса, лучшая в сезоне и имеющая наибольший успех.


Боже сохрани, не подумайте, что я хочу обвинять Вас. Нет, я пишу для того, чтобы Вы знали эту, грязную, сторону дела, от которой Вы убегаете, как бы умывая руки. Положительно необходимо, чтобы Вы, главный руководитель театра, провели когда-нибудь самостоятельно всю перемену спектакля, начиная от конторских распоряжений и кончая тем, что делается у касс и до чего антихудожественно настроение за кулисами.


Мучительнее этого я ничего не знаю. Вас приводит в негодование, когда Вы увидите ученика в роли Андрея Шуйского, или соловьевца, плохо сыгравшего «На Яузе», или когда Харламов плохо ведет сцену с Муратовой,— почему же спектакли, подобные вчерашнему, должны остаться скрытыми от Вас?
Вот картина вчерашнего спектакля.


Во-первых, пьеса, имеющая огромный успех, шла при театре, занятом далеко меньше чем наполовину. Вряд ли сбор был больше 700 р.
Во-вторых, Грибунина привезли пьяным — он обедал, провожая какого-то приятеля. И хотя играл он хорошо, но все находились под страхом, что он выкинет какую-нибудь штуку.


Мало того, он (и это даже похвально) ни за что не хотел выходить играть, его чуть не силой заставили одеваться.
Далее. Баранов совсем не приехал. И Зоба играл Харламов!


В распределении мелких фигур тоже были кое-какие беспорядки.
Ко всему этому Москвин и Качалов совершенно истощили свой юмор от этой беспрерывной болтовни одних и тех же слов. А Ольга Леонардовна не могла отойти от настроения и желания закончить Лону .Я бы убежал из театра, если бы актеры не попросили меня своим присутствием подтягивать исполнение.


А ведь казалось,— что плохого от перемены «Столпов» на «Дно»!
Вот каковы бывают дела в театре. Письмецо мое огорчит Вас, но не все же цветы! А вот Вам и радость. Симов поставил сегодня очарова-тельную декорацию первого акта «Дяди Вани». Вот-вот отсохшие желтые листья уже прозрачного сада упадут, и Вы услышите, как падает каждый листик.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
И йотом Симову удалось открыть даль в бок сцены!


144. А. П. ЧЕХОВУ
27 марта 1903 г. Москва
Дорогой Антон Павлович!


Третьего дня играли «Трех сестер» после большого перерыва. Я должен был уехать председательствовать в Кружке (реферат об Андрееве). Но мне стоило больших трудов вырваться из ложи — так приятно, тепло, легко было смотреть на сцену. Сегодня Симов поставил написанную заново декорацию для 1-го действия «Дяди Вани».


Декорация очаровательная. Тот легкий, прозрачный сад поздней осени и та тишина, когда от малейшего ветерка падают отсохшие листья и когда слышно, как сухой листок падает на землю.


И вот опять на меня с такой силой пахнуло духом твоей поэзии, таким родственным моей душе и таким необходимым в жизни нашего театра.
Пиши, Антон Павлович, пожалуйста.
Пиши, пиши.
Твой Вл. Немирович-Данченко


145. В. ф. КОМИССАРЖЕВСКОЙ
Апрель (до 17-го) 1903 г.
Петербург


Многоуважаемая Вера Федоровна!
Благодарю Вас за извещения. Я хотел даже приехать к Вам, но Вы будете так далеко! Досадно, что я не знал о Вашем пребывании в Москве раньше.
Мне очень хотелось поговорить с Вами, поближе узнать… а как бы это выразиться? Ваши художественные намерения, что ли.


Говорят, я принадлежу к мечтателям. Вероятно. Однако к таким, которые довольно упрямо добиваются осуществления своей мечты. Одно из моих, очень давних, мечтаний — Ваше присутствие в труппе Художественного театра. Легкие попытки, которые делались в этом направлении, не привели ни к чему. Но пока я не видел в этих попытках настоящего, энергичного стремления.


И сам я не проявлял энергичного стремления. Поговорили о Вас мы, заправители Художественного театра, поговорил с Вами Константин Сергеевич, о чем-то Вы списались,— я даже не знаю точно, о чем,— тем дело и кончилось. Такая вялость в гаком серьезном деле и не могла ни к чему привести. А мечта моя все зрела. Но прежде чем повести это дело решительно, я должен был как следует разобраться в таком событии, как вступление Ваше в наше дело.


Я и задумал обсудить это с Вами с глазу на глаз, во всех подробностях, не имея пока ни малейших полномочий от своих товарищей по дирекции театра. Скажу больше — ни Константин Сергеевич, ни Морозов даже понятия не имеют о моих намерениях.


Теперь, я думаю, Вы меня понимаете. Я убежденно считаю Художественный театр единственным в России (а может быть, и не только в России) учреждением, где бьется настоящее, истинное искание художественной правды. Я стараюсь выражаться осторожно, я не говорю, что только у нас процветает искусство, но убежден, что только у нас есть истинное, любовное и бескорыстное стремление к настоящему ис-кусству.


Все, что говорят про нас в смысле убивания артистической личности, игнорирования талантов и т. д.,— такая ерунда, которую не стоит и опровергать. Ее могут поддерживать или слепцы, или люди, мнящие о себе более того, чем они заслуживают, или артисты с ненасытным честолюбием. Люди, не принадлежащие ни к тем, ни к другим, могут поддерживать эту вздорную молву о нас только по недоразумению.


Я могу бесконечным перечнем фактов доказать, что ни в одном театре так не оберегается артистическая личность, как в нашем,— стало быть, нечто диаметрально противоположное слухам о нас. Все дело в понимании артистической личности и в умении отличать истинно художественные стремления от актерской честолюбивой жажды показывания самого себя.


Вы находитесь в исключительном положении, как исключительно одаренная артистка. Вот во мне и трепещет беспрерывная мысль: не может быть, чтобы Вы и Художественный театр не нашли таких общих точек, на которых можно было бы удвоить художественную энергию театра, истинную производительность искусства и Ваш личный вклад в него.


Не может быть, чтобы Вы вполне удовлетворялись теми средствами, которыми располагаете для Вашей творческой деятельности. Не может быть, чтобы у такой артистки, как Вы, не было желания принести в жертву часть привилегий Вашего настоящего положения ради усиления лучших целей Вашей артистической личности ‘. Это надо наконец выяснить,—думаю я все время. Если мои предположения справедливы, установить связь будет нетрудно, все остальное второстепенно .


Поэтому-то мне и хочется иметь с Вами свидание, большой подробный разговор. Как это сделать?
Теперь я буду в Петербурге до 26—27 апреля, потом опять в Москве.
Крепко жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко


146. О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
Рим, 10 июня 10 июня 1903 и


Не писал Вам раньше, потому что делиться путевыми впечатлениями туриста не очень люблю. И кажется, буду гордиться тем, что не купил ни одной «открытки» с местными достопримечательностями. Зато здесь, в Риме, уже заплатил больше 150 фр. за фотографии.


Скажу прямо, не помню ни одного нового места, кроме Крыма, которое бы сделало на меня такое громадное, захватывающее и подавляющее впе-чатление, как Рим. Крым я назвал из чувства добросовестности. Там был общепоэтический подъем духа. Здесь же эти памятники многовековой культуры, это соединение гениаль-ностей, с таким невероятным подъемом поднимавшихся над тленным миром, потрясает все, что есть в тебе человеческого…


Надо напрягать усилие, чтоб избегнуть слова «божественное». Я помню, когда стоял у Георгиевского монастыря или на Пиндикюле, то думал все время: «В этой дикой и величавой красоте познаешь бога». Здесь не перестаю думать о человеке, возвышающемся до бога. Какое изумительное богатство на маленькой точке земного шара.


Если удастся дожить, я жду еще таких же впечатлений только в Египте — в новом роде.Мы с Симовым так зарылись в древность, в статуи, в обломки, в топографию, в снимки, в картины и пр., что больше ни о чем не говорим. Если у него и у меня есть хоть какой-нибудь сценический талант и если у нас хватит времени и сил, то наш «Юлий Цезарь» должен быть прекрасен по постановке.


Между прочим, не приезжай мы сюда, мы прежде всего неимоверно, непростительно и нагло наврали бы — до тоге не точны материалы, бывшие у нас в руках. Кроме того, горизонты наши были бы узки. Как странно, что для того, чтобы просто даже найти художественные снимки, надо ехать в Рим.


Тут для нас на каждом шагу открытия. И чем глубже проникаешься правдою исторического, тем легче воспроизводить ее на сцене. Весь Форум, например, то есть весь макет для сцены на Форуме, навран отчаянно. И мы нашли более интересную, не только верную, точку зрения.


Погода нам благоприятствует. Ни малейшей жары. Даже прохладно. Так что стоять на площади среди руин, обломков, фундаментов, зарисовывать, записывать, искать в книге и расспрашивать великолепного гида — нетрудно. Даже высокоприятно.


Переход от обломков древнего мира на площадях и в музеях к собору Петра способен перевернуть все миросозерцание человека. Я начинаю понимать Гоголя, который, раз приехав в Рим, не захотел отсюда уезжать, понимаю Флерова . который говорил мне не раз, что для того, чтобы глубоко понимать искусство, надо почувствовать его в Риме, начинаю понимать и декадентов в хорошем смысле.


В соборе Петра (я едва осмотрел еще десятую долю) есть вещи, перед которыми можно часами стоять, не испытывая желания уйти.
А чтобы изучить собор, надо, вероятно, несколько лет ежедневных посещений.


А может быть, и лучше, что я попал сюда уже много пожившим и зрелым, но еще не утратившим способность чувствовать вновь.Пишу небольшое письмецо, чтобы дать о себе весточку. Наполнять [письмо] подробностями не только течения дня, но и находок — трудно. Меня едва хватает отдыхать, даже записывать не удается. Засяду на два дня только записать кое-что… Да и бережем мы себя. В июле, августе и сентябре будет так много дела!


Чувствование лета и привычки ставят свои требования. К 6 часам уже хочется только сада, зелени, воздуха. И как попадешь в такую, более обычную летом обстановку зелени и заката, отдаешься знакомым чувствам…


Здоровы ли Вы? Как живете? Все это я узнаю еще не скоро. Вероятно, около 29—30 июня увидимся. Успею,— заеду к Вам.
Пишется ли у тебя, Антон Павлович, драма? Удится ли рыба? Не сыро ли в Наре? 3 Что Вы делаете, Ольга Леонардовна? Так целый месяц и не буду ничего знать.


Здесь, вообразите, ряд премьер. На днях была какая-то историческая пьеса в одном театре, а в пятницу новая пьеса Marco Praga4. Пойду. Надо же посмотреть на «летнюю» премьеру в Риме.
А от Рима все-таки веет второстепенной столицей.
Обнимаю Антона Павловича и целую ручки Ольге Лео¬нардовне.
В. Немирович-Данченко


147. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Июнь (до 15-го) 1903 г. Рим


Дорогой Константин Сергеевич!
Пишу Вам из Рима. Делиться впечатлениями в письмах очень люблю, да и нечего было. Сегодня второй день копаемся с Симовым и великолепным гидом на Форуме. Погода нас щадит — не жарко,— так что почти не устаем. И спим, и отдыхаем.


Если Вы находили, что часть костюмная и вооружения была плохо разработана нашими сотрудниками-артистами, то скажу, что постройки — возмутительно. Лучшее доказательство, что во всем материале я не нашел ни одной строки о Форуме. Очевидно, Дмитрий Шенберг, занимавшийся этим, был занят свадьбой и ограничился тем, что сообщил на словах, а Георгий Сергеевич, тоже влюбленный, сохранил для себя.


И вот, когда перед нами развернулся Форум, хотя бы сначала таким, каким его запомнит всякий турист, побывавший на нем часа два, мы вдруг увидели, что жестоко наврали в макете. Затем зарылись в работу — на месте и дома — и нашли удивительно интересную точку зрения, оригинальные перспективы, детали своеобразные и исторически верные.


А потом нашли путь и к некоторым поправкам в первом действии. Есть совершенно определенные указания трибуны, с которой говорил Марк Антоний. Фундамент и четыре ступени вполне сохранились. На этой «платформе» была трибуна, такая же как Rostra Цицерона, еще более сохранившаяся. Почти не нарушая правды, мы получили,— набрасывая кое-как,— следующий план:


1. Платформа и трибуна. Колонны. Две статуи.


2. Знаменитая via Sacra, дорога. Самый Форум, сливающийся с дорогой,— в зрительном зале. Дорога идет стрелками.


3. (Новость!) место, где был сожжен труп Цезаря. Значит, мы дадим сквозь колонны на возвышении готовящийся костер, жрецов и т. д.


4. (Новость!!) Reggia, то есть дом главного жреца, каким был сам Юлий Цезарь, где он и жил. Это был небольшой дом. От него через узкую улицу—круглый храм Весты (5) и дальше (6) жилище весталок—обширное здание. Над ним Палатин — холм — в садах, со стеной (древнейшей), выстроенный Ромулом при основании Рима, и домами Цицерона, Катилины и т. д. и т. д.— вероятно и Брута (по ту сторону Палатина).


Направо (8) базилика Юлия, огромное место в колоннах, выстроенное Цезарем, но оконченное уже Окта-вианом. Там были и суд, и детские игры, и пр.
Развертывается удобная и великолепная, полная разнообразия и красок картина.


Так как перед самой трибуной Марка улица, то мы ее заставим колесницей (ручной, как на картине Сведомского), носилками богатых римлян, осликами и т. д.


Все это и исторически верно и неизмеримо оригинальнее избитого Капитолия, который остается, стало быть, в балконе бельэтажа или в магазине Чекато.
Мы не сразу нашли все это, но это так верно и ловко, что я убеждаюсь, что великий Кронек был в Риме не больше как от поезда до поезда.


(А Вишневскому надо будет внушить, что он должен говорить не первым, около него стоящим гражданам, а всей публике. Пусть она сначала смутится от этого дерзкого обращения к ней! Это ничего!)


При дальнейшем исследовании оказывается, что надо чуть видоизменить и первое действие. Т. е. левую (от зрителя) Улицу спустить, а правую поднять. При этом фактически Известно, что тут, у стрелки, были «Ворота Romana». Это-то удобнее и для сцены, так как именно с левой (от зрителя) стороны лестница в люк. Но вот что надо еще сделать.


Ника¬ким образом Цезарь в своем шествии не мог идти по этим обеим улицам. Самое правильное его шествие таково:Т. е. поднимается слева к авансцене и идет по vicus Tuscus (переулок) к директорской ложе, за кулисы. А правая улица, идущая наверх, ведет на Палатин, где были дома Цицерона и др. (Я предполагаю — и Брута, и Кассия, и Каски).


Это все сделать легко…
В музее нашли много интересных вещей по тонам. Межд прочим — украшение стен и богатейшая картина Веронеза — битвы, где хорошие тона панцирей. Видели знаменитые статуи…
Но еще далеко не все!! До свидания, пока. Обнимаю Вас
В. Немирович-Данченко


148. О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
17 июля 17 июля 1903 г.
Почт. ст. Больше-Янисоль Усадьба Нескучное


Милая Ольга Леонардовна! Спасибо за весть. Я писал Вам два раза… Вы же знаете, что у меня есть манера писать письма и потом рвать их. Первое я написал к 11 июля, потом рассчитал, что письмо все равно опоздает, а другого, кроме поздравления с днем ангела, ничего оно не заключало.


Второе письмо было написано в какой-го элегически-задумчивый час… Взглянул в окно, прислушался к иволге и горленке, и захотелось написать. Ну, это я порвал потом тьж просто, из самолюбия — в какую минуту, мол, еще получится письмо. А может быть, раздумал…


Я очень доволен, что Вы в Ялте. Когда я уезжал из Нары, был еще только десятый час, а весь лес кругом тонул в тумане. Я подумал, что если бы июнь не был жаркий, то в Наре было бы сыро. Да и вообще обстановка не могла быть уютной для Вас. И все-таки — в гостях.


Вообразите, что я с 4 по 14 июля, работая не менее 7— 8 часов в день, сделал только первый акт «Юлия Цезаря»]. В именины приехал, конечно, Каменский и семь земских начальников. Два дня был развлекаем. Сегодня опять сижу в кабинете.


А я все-таки утомлен. Устаю скоро. А надо уехать из деревни с четырьмя актами.Нет, в Ялту не попаду — некогда. Буду ждать пьесу в Москве от Антона. 3-го августа уже уеду.


Поздравили меня, конечно, фон Фессинг (пожелания «во славу дорогого всем нам театра и искусства…»), конечно, Вишневский, за ним и Стахович, Савицкая с Кавказа (собиралась в Крым), Лужский, Андреев (от себя и супруги), ну, и родные…


Переписывался до сих пор только по делам «Юлия Цезаря».
Будьте здоровы, пользуйтесь летом и отдыхом, кланяйтесь Антону и Марье Павловне.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
Екатерина Николаевна благодарит за поклон и шлет его от себя Вам и Антону.


149. В. В. ЛУЖСКОМУ
23 июля 1903 г. Усадьба Нескучное


Дорогой Василий Васильевич!
Получил Ваше письмо, благодарю за подробные сведе-я- Приготовил Якову Ивановичу полный список, но не мог сделать точного указания гримов, так как большинство их по рисункам, которые у меня. Думаю,— не поможет ли ему заблаговременно Окулов,— по крайней мере передаст ему некоторые рисунки, например чужеземцев. Когда будете в театре, скажите Окулову
Опасаюсь следующих вещей: первое, и больше всего,— что Симов задержит!


Эта мысль убивает меня. Второе,— что статисты к августу если и подберутся в числе,— то ляда-щие. А начнут подходить хорошие только в сентябре, когда уже пьеса должна быть вся на рельсах. Не помню, писал ли я Вам (если нет,— сделайте, пожалуйста). Вызовите Жарова и скажите ему, чтоб он приготовил человек 15 великолепных фигур. Мы их отправим на наш счет в баню (под режиссерством, например, Александра Леонидовича Вишневского) и дадим им хорошее трико и прочее, дабы они изображали великолепных цезарианских рабов.


Вообще, думаю, что жаровцам надо платить не одинаково, а смотря по ответственности их ролей. Это их взвинтит.
Далее опасаюсь Пироне… Окулов пишет, что он ничего не показывает.
Меньше всего боюсь за актеров, хотя чувствую, что с Константином Сергеевичем могут повториться истории «Столпов».


Но когда мы разбирались в первой сцене, он был так чудесно послушен, что и этого боюсь не очень. Притом же тон у меня за время работы вырабатывается слишком уверенный.


О репертуаре после «Цезаря» думаю, и довольно много. Говоря Вам как директору, стало быть, секретно, я уже писал с неделю назад Морозову (Константина Сергеевича адреса не знаю), а теперь пишу и Вам, чтоб подумали об «Иванове» и возобновлении «Чайки». Написал бы Горькому, но и его адреса не знаю. А там остаются только «Росмерсхольм» и «Эллида», причем последняя не удобна, так как требует четырех декораций. Ну, и «Потонувший колокол». Лучше всего, кажется, «Иванов».


Что думаете о Бруте — это великолепно и очень меня порадовало. Надеюсь, что Вам не трудно будет воспользоваться многим из моих замыслов… Чем больше я работаю, тем больше вижу, что роли далеко не так неблагодарны, как это казалось актерам по первому чтению. Напротив. Я только что окончил все — до Сената — и нахожу множество превосходных моментов у Брута, Порции, Лигария, Децима, Кассия и в особенности у Цезаря. Какая это удивительная роль! Я еще не подошел к Антонию вплотную, но до его сцен,— если бы я был актером на все руки,— я бы взял Цезаря.


До сих пор я работал много и с аппетитом. Завтра делаю второй перерыв на три дня, а то голова чумеет. Самого меня моя мизансцена очень удовлетворяет — веду просто, глубоко и сильно. Обстановка — только по мере надобности. Ее и без того так много! Скажу Вам, уже совершенно по секрету, что мизансцена, которую мне дал (как свое мнение о постановке) Константин Сергеевич, поразительно слаба. Какая-то худосочная.


Все выжимает старые, избитые свои приемы и совсем не видит истинной глубины и красоты. Впрочем, заглядывал в заседание Сената — там, кажется, много хорошего. Больше всего я доволен у себя картиной у Цезаря, может быть, потому, что влюблен в эту фигуру. Если Качалов верит мне хоть сколько-нибудь, то он сделает себе репутацию на этой роли или подарит хорошую репутацию Леонидову.


Брут может быть обаятелен, но он весь — в личных качествах актеров Если актер носит в себе душевную мягкость и чистоту, деликатность, тонкость чувств человека головой выше своей эпохи,— то роль будет чудесная. Кажется, удалось мне устроиться и с монологами Брута и с заговорщиками…


Вообще я пишу мизансцену, как целый трактат. Тут самая полная психология и беспрестанные выдержки из истории.
Я приеду, конечно, только с «Форумом» включительно. «битвы» не привезу. Для этого уеду раза два, дня на два.


Кстати. Я буду работать в театре (и со школой) утро и вечер, но буду иметь один полный день без репетиций. Иначе я не буду годен ни к черту даже для репетиций. Я говорю о времени до открытия сезона.
А вот Вам и начало.


J-ro в 12 часов мне нужны Бурджалов, Тихомиров, Александров, Андреев и, конечно, Вы. Ни с кем из монтировочной части я разговаривать не буду ни единого слова и даже не приму ни Геннерта, ни Кириллова, ни Григорьевой, ни Симова. Нам надо распределить все выходные роли, без которых нельзя начинать, и столковаться в порядке работы.


6-го в 12 час. Весь народ и все присутствующие актеры.
6-го в 7 час. То же.
7-го в 12 час. Беседы и проверки сделанного с заведующими отдельными частями. Установка сцены 1 акта. 7-го в 7 час. Весь народ (репетиция).
8-го в 12 час. Беседы и проверки сделанного с заведующими отдельными частями.


8-го в 7 час. Весь народ (репетиция).
9-го я свободен. Говорю с учениками и проч. и проч.
9-го вечером в 7 час. Репетиция народа, без меня.
10-го утром в 12 час. Репетиция народа, без меня (я занят буду с заведующим хозяйственной частью).


10-го вечером в 7 час. Репетиции народа, со мной.
11-го хорошо бы вступить и Константину Сергеевичу. Так я предполагаю.
Об экзаменах подумаю и напишу и Вам и в газеты. А теперь меня ждут крестьяне, для которых я хлопочу в Министерстве государственных имуществ, и несколько больных.


Обнимаю Вас и шлю привет от себя и Катерины Николаевны Перетте Александровне и всему Вашему дому.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
В пьесу Гриневской 10 ни одной полусекунды не верю. На именины мои приезжал ко мне Карпов. Написал новую пьесу!!


150. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
25 июля 25 июля 1903 г.
Усадьба Нескучное


Дорогой Константин Сергеевич!
Не знаю, где Вы, что делаете, как отдыхаете. Хочется сообщить Вам кое-что из всех моих занятий по «Юлию Цезарю».


Своей работой я очень доволен. Мешает только то, что я вообще утомлен. Приходится делать перерывы. Сейчас у меня второй (и последний) перерыв на три дня, которыми я пользуюсь, чтобы послать Василию Васильевичу распределение репетиций, экзаменов и т. п.. По монтировочным частям продолжал переписываться все время.


При той программе работы, какую я выработал, я надеюсь, что дело пойдет ходко. Прежде всего мне надо освобо¬дить себя от мелочной работы с народом. Поэтому: 5-го я утром и вечером распределяю все занятия и с Бурджаловым, Тихомировым, Александровым и Андреевым, составив план, распределяю все выходные роли. 6-го утром и вечером ввожу народ в 1-й акт (154 человека), 7-го утром и 8-го утром провожу время с заведующими отдельными частями, а вечера ввожу народ в 1-й акт и распределяю отдельным актерам по 5—6 человек статистов.


Надо будет их очень скоро одеть и загримировать и — как в мае во всех углах занимались материалом, так теперь во всех углах будут ломать и учить статистов. 9-го работают без меня (один день в неделю мне нужно иметь без репетиций). 10-го опять со мной. А 11-го начну с персонажами… У меня дерзкая мысль числа 17—18 делать генеральную 1-го акта.


Мизансцена моя — целый трактат. Дай бог (что, однако, непременно необходимо), чтобы я уехал из деревни с мизансценой до Форума включительно. Я еще не приступал к Сенату. До него закончил все. Но я заглядывал уже вперед в Вашу сцену и мне там, в Сенате, многое очень нравится,— на это рассчитываю .


Все, что до Сената, сделал очень тщательно и собираюсь многое насильно навязать исполнителям — до того убежденно писал. Между прочим, и с ролью Брута… Знаю, как Вы туго принимаете то, что Вам советуют, и предчувствую много затраты нервов и времени, но надеюсь добиться. Вообразите, я так втянулся в эту роль, что теперь она мне необыкновенно мила. Нахожу Брута удивительно симпатичным образом, знаю его тон, лицо, движения. Кажется, справился даже с монологами. Совсем же влюблен я в роль Цезаря. Великолепная!


Весь тон и темп второго акта, в особенности у Брута, у меня совершенно иной, чем у Вас. Все иное — и сцены Брута, и заговор, и Брут с Порцией и с Лигарием. И вот тут-то я и попрошу совсем, бесконтрольно, пойти за мной. Слишком много я подумал и поработал над этой сценой. С большим аппетитом я писал и сцену у Цезаря. Порция и Калпурния, которые у Шекспира как-то похожи одна на другую,— у меня две противоположности.


Удачно вышла роль Порции, но совсем не знаю, как справится Савицкая. Не представляю себе и Москвина3. А в Цезаре необходим Качалов.
Еще одну частность хочу провести — что мне не удалось в «Столпах» (Вы не хотели этого). Прежде чем пойти на сцену, очень точно внушить тон и темп всего акта.


Пока думаю, что самое трудное будет Сенат и Форум. Может быть, потому так думаю, что еще не работал над этим…


12, 14 и 16 по утрам у нас будут экзамены. По вечерам Бурджалов, Тихомиров и Александров будут заняты на сцене народом, а персонажи — в фойе.
Морозов писал мне, что подъемы будут готовы только 15 августа. Это вина Богомолова, который мое распоряжение, данное в мае, повесил на гвоздь и успокоился. И хорошо еще, что когда я 30 июня был в театре, то вызвал Геннер-та узнать, делает ли он что-нибудь, и оказалось, что он и не приступал… Главный страх, однако, мне внушает Симов. Не успеет! Задержит!


Теперь еще боюсь Пироне и свой страх передал Вишневскому, а Окулову поручил просто затребовать отчета.


Ну, да многого еще будем бояться. Но, бог даст, все наладится вовремя.
Кириллов, кажется, работает. Просил я Василия Васильевича вызвать его и расспросить… И Яков Иванович…Между делом надо будет решить, что мы делаем, если Чехов до конца августа не даст пьесы .


Мой первый кандидат «Иванов». Дальше идут «Росмерс-хольм». «Чайка», «Колокол» или (если средства позволяют) 7 ургенев.
Хорошо бы «Эллиду», но выйдет задержка с декорациями.
А «Иванов» устарел очень.Во всяком случае, надо готовиться к тому, что Чехов опоздает. Хотя Ольга Леонардовна писала мне, что он, приехав в Крым, снова приступил к пьесе.


У меня для работы остается всего 7 дней. Мало. Придет¬ся приналечь.
Первый акт я делал 10 дней, а потом три сцены всего 6 дней.
Правда, очень много работая.
Чувствую я себя хорошо, только вот скоро устаю. До свидания. Обнимаю Вас.
Вл. Н емирович-Данченко 3 августа я выезжаю из деревни. 5-го — в Москве.


151, О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
Сентябрь (до 19-го) 1903 г. Москва


Милая Ольга Леонардовна! Я Ваше письмо прочел Василию Васильевичу. Он говорит, что не вызывает Вас, так как сейчас театр занят исключительно «Цезарем» и для повторения старых пьес, если бы это даже нужно было, нет пока времени. А для «Цезаря» был момент, когда Вы мне были очень нужны, и я, не говоря никому ни звука, посетовал, что Вас нет.


Теперь этот момент рассеялся. Нет-нет я еЩе подумаю,— хорошо было бы, если бы Вы были, и отвечу себе: «А, пожалуй, и не надо». Так что Вы можете без угрызении совести заканчивать Ваш отдых.


Ас заказом билета?.. Как же это рассчитать Василию асильевичу — Вам на месте легче. Назначьте себе день вы-езда сами, рассчитайте, что по приезде Вам надо время устроиться на зиму, отойти от летнего покоя и т. д. Не приез-Жатьже, в самом деле, в день спектакля, в котором Вы заняты! Так я советую.
С назначенного весною дня открытия — 26 сентября — пока еще не сходим. Но если бы и сошли, то вряд ли больше, чем на два-три дня.


Полугенеральные мы начали давно уже. Сейчас вот (я пишу ночью) провели одну из таких полугенеральных двух актов: 1-го, «Сад Брута» и «У Цезаря». Это уже во второй раз делаем полугенеральную сразу трех картин. Остальные картины— кроме всех перемен последнего (5-го) акта — более, чем залажены, т. е.: проходные сцены Артемидора и Порции, «Сенат» и «Форум». Во вторник рассчитываю подойти к 5-му акту, эффекты которого, однако, уже пробовали, декорация почти совсем готова и все вооружение налицо.


Как у кого идет — уже можно судить. Первым номером, очевидно, пойдет Качалов. Он может быть, в полном смысле слова, великолепен. Да так, вероятно, и будет. Остальные идут довольно ровно. Вишневский — Антоний будет далек от исторического образа, близок к шекспировскому и, если не обманет репетиция с ним (я и он почти с глазу на глаз) вчера, то он будет очень хорош. Ничего нового Вам не даст, но свои достоинства будет эксплуатировать умело и ловко.


Леонидов качается еще из стороны в сторону, довольно тра-фаретен, но будет приятен и для средних требований от Кассия — очень удовлетворителен. У Савицкой дело идет хорошо, а сейчас на репетиции было даже очень хорошо. Константин Сергеевич путается в бессилии не дать публике заметить отсутствие трагического темперамента. Когда пойдет просто, красиво и скромно, тогда будет удовлетворителен ‘. Остальные дела не испортят.


Самое мучительное — толпа — налаживается. Костюмы начинают, хотя очень медленно, переходить из доморощенных в более артистические. Декорационная часть, конечно, задерживается. Кое-что Симов сделал превосходно, а кое в чем проваливается.


Но все это здание так огромно, так много в нем отдельны* частей и так широко и сильно поставлены репетициями требования к гармонии и красоте здания, что как ни умеют мои небольшие руки крепко держать вожжи, когда я этого хочу,-— иногда чувствую их слабость. Должен, впрочем, сказать, что, кроме нескольких лиц, все относятся внимательно, усердно и терпеливо. А ведь их до 180 человек! И тут же декорации, освещение, звуки, костюмы, вооружения, музыка, дисциплина!.. Вот Вам в общих чертах положение дел. А приедете — сами лучше увидите.


С понятным нетерпением жду пьесы Антона Павловича и, конечно, вдвойне рад, что он чувствует себя бодрым и довольным.
Написал бы Вам больше и подробнее, но ведь Вы скоро уже сами окунетесь в театр. И напрасно Вы боитесь Москвы. Отвыкли, опять привыкнете.
Ваш привет и поцелуи Вашим товарищам завтра передам.
До свиданья.
Вл. Не мирович-Данченко


152. Н. Е. ЭФРОСУ
2 октября 1903 г. Москва


Дорогой Николай Ефимович!
Чувствую потребность передать Вам то, что думаю по поводу Вашей сегодняшней заметки. Следующие мотивы заставляют меня писать Вам:
Если влиятельные газеты дадут отрицательное отношение к нашему «Юлию Цезарю», то обиден не факт неодобрения, а неправильное понимание замысла театра.


Мне лично будет обидно, если Вы станете на неверную точку зрения относительно самой пьесы ‘.Вот. Поэтому я пишу. Я чувствую, что автор сегодняшней заметки «Рим» не туда смотрит.


Он подчеркивает интерес театра к декорационной, бутафорской и монтировочной частям, а это, с первых шагов постановки, занимало не главное место в театре. По заметке ашеи выходит, что театр взял из пьесы лишь то, что дает Риал Для внешних картин. Это — грубая и обидная ошиб-рубые враги театра легко вынесут впечатление, что сила тановки в 60 тыс. расхода (они вдвое меньше) и обобрании европейских бутафории. Такой вывод из наших трудов я бы считал прямо оскорбительным для театра.


2. Вы смотрите на трагедию неверно (т. е. я предвижу, что Вы так будете смотреть). Ни в каком случае не «душа Брута» является центром трагедии. Это решительное заблуждение 2. В этом смысле нельзя ставить пьесу рядом с «Гамлетом», «Отелло», «Макбетом» и т. д. (Тогда и эту пьесу Шекспир назвал бы «Брут».) В данной пьесе Брут лишь глава заговора, причем он единственный убийца, побуждаемый только чистыми республиканскими чувствами.


Шекспир в этой пьесе уже ушел от интереса к одной человеческой душе или к одной страсти (ревность, честолюбие и т. д.). В «Юлии Цезаре» он рисовал огромную картину, на которой главное внимание сосредоточивается не на отдельных фигурах, а на целых явлениях: распад республики, вырождение нации, гениальное понимание этого со стороны Цезаря и естественное непонимание этого со стороны ничтожной кучки «последних римлян».


Отсюда столкновение и драматическое движение. При чем тут душа Брута—не более чем одной из — правда, главных—-фигур этого столкновения? Правда, Шекспир делает множество ошибок со стороны исторических подробностей, но дух данного исторического момента и сопряженных с ним событий схвачен им с изумительной психологией «человеческой истории». И в этом центр трагедии, а не в отдельных лицах.


3. И это было главной задачей театра. Нарисовать Рим упадка республики и ее агонию.
Старая песня!


Мы ставили власть тьмы, а не Никиту и Матрену и не подробности крестьянской жизни. Мы ставим историческую картину, а не Брута и Марка Антония и не топографию Рима и берлинское вооружение .


Ставя власть тьмы (все время «в» маленькое), нам хочется, чтобы были и Матрена, и Никита, и крестьянская жизнь. Рисуя распад республики и зарю монархизма на заканчивающей свою историю нации, мы точно так же хотим, чтобы у нас были и Брут, и Кассий, и Цезарь, и верная картина быта, fi идеале должно быть все.


На практике всего быть не может. Но прежде всего должна быть общая картина. В данном случае — дух огромного исторического явления, которое должно пройти через жизнь всякой нации: сначала община, потом царь, потом республика и наконец монархия, прикрывающая свое убожество внешним великолепием. (Ромул и Рем, Тарквиний, ряд консулов, Август и другие.)
Вот какими идеями жил наш театр в течение всей постановки «Юлия Цезаря».


Если мы этого достигли,— мы сделали громадное, колоссальное художественное дело. Если нет, — мы бессильны…
Если бы Вы глубже посмотрели на нас, если бы Вы, как хороший шахматный игрок, больше верили своему партнеру и больше уважали его,— Вы бы сразу все поняли. А кроме того, может быть, и оттого заблуждаетесь, что и на


Шекспира смотрите с несколько примитивной точки зрения, какой держатся гастролеры,— убийственной для гения Шекспира.
Среди этого письма мне дали статью Игнатова . Должен сказать, что она меня чрезвычайно удовлетворяет. Вот именно то, что вдохновляло меня в моей работе.


Надеюсь, что это письмо не возбудит у Вас никаких других чувств, кроме дружеских.
Ваш В. Немирович-Данченко
Простите, что пишу на клочке.
А может быть, я сегодня Вас не совсем понял!
Тогда извините. Но отчего бы мне и не написать Вам?


153. Д. П. ЧЕХОВУ
3 или 4 октября 1903 г. Москва


Сейчас получил твою записку с заметкой о «Золоте», милый Антон Павлович!
Я не писал тебе давно, так как ты можешь себе предста-Вить, сколько я был занят в последнее время. И спектакль наконец прошел, но я еще не отоспался.
От «Юлия Цезаря» получилась грандиозная и широкая картина, и не мне говорить, но, кажется, смелой и уверенной кисти. «Тут адом дышит»,— сказал рецензент немецкой газеты.


Я этого хотел. Тот подъем духа, какой я испытал в Риме,— я тебе писал оттуда,— я хотел вложить в постановку. Судя по бесчисленным отзывам, это удалось.Успех пьесы, или, вернее, спектакля,— неровный. Местами грандиозный, если не в смысле аплодисментов, то по подъему публики и художественному воздействию.


Местами — меньше, а некоторые лица — из них первый, к глубочайшему сожалению, Константин Сергеевич,— совсем не нравятся .
В зрителе происходят колебания.


Но во мне есть уверенность, что весь спектакль есть великолепное, громадное создание театра, и многие подробности не нравятся так, как часто бывает и с великолепными картинами, на которых не все прекрасно.
Газеты сегодня полны больших статей в возбужденном тоне. Довольно справедливы. Не все, конечно, достаточно проникновенны.


Настроение в театре бодрое. Ведь мы со времен «Царя Федора» не открывали сезона с успехом («Грозный», «Снегурочка», «Дикая утка», «Мещане»), и начало у нас всегда проходило в кислом, вялом тоне. Притом же такая колоссальная работа, как «Цезарь», сдана сравнительно быстро.


Наше нетерпение, ожидание твоей пьесы все обостряется. Теперь уже ждем, считая дни… Пока что возобновим «Одиноких», но это недели через две, много три. К этому времени надо, чтоб пьеса твоя была зачитана, роли расписаны, сделана мизансцена…
Торопись и, главное, — не думай, что ты можешь быть неинтересен!
До свиданья!
Обнимаю тебя.
Вл. Немирович-Данченко


154. И. И. ИВАНОВУ
Октябрь (после 3-ю) 1903 г. Москва


Многоуважаемый Иван Иванович!
В постановку «Юлия Цезаря» я положил ровно полгода жизни, беспрерывной работы, и очень напряженной. Знание сценической техники, психологии театра и опыт обращения с персонажами — все это было для меня, что перо для писателя, кисть для художника и т. д. И в этой области я не теряю самокритики.


Пользовался же я этими средствами под напором тех образов, картин, звуков и т. д., которые сложились в моей душе от двух сил: «Юлий Цезарь» Шекспира и эпоха Юлия Цезаря по истории. Этот сложившийся в моей душе мир, свой, особенный, самостоятельный, и руководил моим сценическим опытом при постановке.


Я не мог бы отдать себе определенный отчет в том, приведет ли эта сложная работа к желательному воздействию на зрителя. Когда спектакль шел, я чувствовал, что утрачиваю слух к зрительной зале.
Вот почему Ваше письмо наполняет меня высокой и гордой радостью ‘.


Приветствия множества лиц, какие я получил, не могли дать мне этой награды, так как эти лица, в моих глазах, не были так высококомпетентны. Я искал среди них человека и широко образованного, и чуткого к поэзии, и полагающего базисом своих суждений историко-философскую мысль. Спасибо Вам большое.
Телеграмма Мс
Ваш В. Немирович-Данченко


155. А. П. ЧЕХОВУ
18 октября 1903 г. Москва


Юе личное первое впечатление — как сценическое произведение, может быть, больше пьега, чем все предыдущие.Сюжет ясен и прочен. В целом пьеса гармонична. Гармонию немного нарушает тягучесть второго акта ‘. Лица новы, чрез-ычаино интересны и дают артистам трудное для выполнения, но богатое содержание. Мать великолепна. Аня близка к Ирине, но новее . Варя выросла из Маши , но оставила ее далеко позади.


В Гаеве чувствую превосходный материал, но не улавливаю его образ так же, как графа в «Иванове» . Лопахин прекрасен и взят ново Все вторые лица, в особенности Шарлотта, особенно удались. Слабее кажется пока Трофимов. Самый замечательный акт по настроению, по драматичности и жестокой смелости последний, по грации и легкости превосходен первый. Новь в твоем творчестве — яркий, сочный и простой драматизм.


Прежде был преимущественно лирик, теперь истинная драма, какая чувствовалась разве только в молодых женщинах «Чайки» и «Дяди Вани»; в этом отношении большой шаг вперед. Много вдохновенных мазков. Не очень беспокоит меня, но не нравятся некоторые грубости деталей, есть излишества в слезах. С общественной точки зрения основная тема не нова, но взята ново, поэтично и оригинально. Подробно напишу после второго чтения; пока благодарю и крепко целую.
Немирович-Данченко


156. А. П. ЧЕХОВУ
Конец октября 1903 г. Москва


Дорогой Антон Павлович! Я даже не могу найти час, чтобы написать тебе обстоятельное письмо. Имею сейчас 20 минут, попробую сжато.
Теперь я пьесу прочел три раза.Что Аня похожа на Ирину — совершенно беру назад. Даже меньше, чем ты на Бурджалова ‘.


Есть несколько местечек, слишком напоминающих кое-какие места из старых пьес. Трудно обойти это сходство в монологе Ани в конце 3-го действия. Остальные ты исправишь, не двигаясь с дивана, когда я укажу тебе их, в 10 минут.


Беру назад упрек в «грубостях». Может быть, два-три слова, которые притом же можно и не исправлять.Симов уже съездил в Нару и зарисовал мотив.
Мотивы комнат он тоже уже собрал.Он в бодром художественном запале и жаждет вложить в декорации весь свой жар.Для этой пьесы надо бы очень много труда со стороны Константина Сергеевича<…>


Я бы уже приступил к пьесе, если бы меня не замучивали скучные работы,— во-первых, все текущие дела, которые, как никогда еще, навалились на меня, во-вторых, «Одинокие», в-третьих — школа.
Но пьеса должна быть поставлена в половине декабря.


С распределением ролей все еще не решили. Меряем, меряем — никак не можем отрезать. Но, конечно, без твоего утверждения ролей не раздадим.
Раневская — твоя жена. Могла бы и Мария Федоровна, но будет чересчур моложава.


Аня — скорее всего Лилина. Не очень молода, но глаза и тон могут быть молодые. Мария Федоровна — достаточно молода, но глаза и тон не будут молоды. Гельцер — мелка и незначительна. Халютина — недостаточно дворянка. Лучше других подходят Косминская или Лисенко, но страшно за недостаточную опытность.


Варя. Кандидатками выставляют: Лилину (ей не хочется, боится повторить Машу), Савицкую (не встречает единодушия у правления), Литовцеву — по-видимому, имеет больше шансов. Я рекомендую Андрееву, но ей не хочется, гово¬рит, что будет слишком аристократична.


Вообще с этой ролью происходит что-то странное. Я искренне нахожу, что это чудесный образ и будет производить большое впечатление. Актрис же она не так привлекает, как я ожидал.


Бывает это. От Цезаря все чурались, а я говорил, что это самая эффектная роль, и чуть не силой заставил Качалова прославиться.
Я думаю, что я вернее всех угадываю, что выйдет на сцене.


Шарлотта — идеальная — Ольга Леонардовна. Если не па, то, по-моему, Муратова. Выставляют еще кандидатку — омялову. Но это — актриса без художественного аромата. п ее не люблю.Лопахин. Все думали — Константин Сергеевич. Боюсь. Ему самому, видимо, очень хочется. Но и он сам и его жена говорят, что он простых русских людей никогда не играл удачно.
Впрочем, по первому впечатлению, все находили, что Константин Сергеевич должен играть Гаева. И я тоже.


Он готов играть и то и другое. Так что, может быть, мы так и будем пробовать. Что у него лучше выйдет, то он и будет играть.Если он — Гаев, то Лопахин лучше всего — Леонидов. Это комбинация хорошая. Может играть искренно и настоящего русского — Грибунин. Но боятся, что будет бледен.


Если же Лопахин — Константин Сергеевич, то Гаев— или Вишневский, или Лужский, или Леонидов. Первый будет под Дорна, второй под Сорина.
Вишневскому хочется Лопахина, но это совершенно невозможно! Не русский.
Пищик — Грибунин. Если же Грибунин — Лопахин, то Пищик — или Лужский, или Вишневский. Лучше последний. Но лучше всех Грибунин.
Епиходов — без сравнений Москвин.


Яша — Леонидов. Хорошо очень и Александров. Очень молит — Андреев.
Трофимов — Качалов без сравнений.
Дуняша — Адурская, Халютина, а если Марья Петровна ни Аня, ни Варя, то, конечно, она — идеально.
Вот все комбинации. Подумай так, как думают, играя в шахматы.
До свидания. Обнимаю тебя.
Твой Вл. Немирович-Данченко


157. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
28 октября 1903 г. Москва


Дорогой Константин Сергеевич! Не могу поверить чтобы Вы были настолько нечутки, чтобы не почувствовать моего волнения в последние полчаса в «Эрмитаже» .Происходит удивительное явление. Перед «Дном» театр катился в тартарары. «Власть тьмы», при всех блестках режиссерского таланта, была поставлена так, что если бы я не вмешался в постановку,— повторилась бы история «Снегурочки», то есть Станиславский — велик, а пьеса провалилась.


Я занялся «Дном» почти самостоятельно с первых репетиций, то есть проводил главную мысль всякой постановки: пьеса прежде всего должна быть гармоничным целым, созданием единой души, и тогда только она будет властвовать над людьми, а отдельные проявления таланта всегда будут только отдельными проявлениями таланта.


«Дно» имело громадный успех. Театр сразу поднялся на достойную высоту.
Что же я заслужил от Вас? Беспрестанное напоминание, что постановка «Дна» не художественная и что этим путем театр приближается к Малому, а это, как известно, в Ваших устах самая большая брань.
Ну, ладно. Я проглотил.


Потом я весь ушел в работу, чтобы сезон дотянуть благополучно. Поставил «Столпы». Ну, здесь уж и говорить нечего. Эта моя работа признавалась Вами как самая отрицательная.


Слежу подробно за дальнейшим.
Решили ставить Тургеневский спектакль, и наступил момент, когда Вы опустили руки оттого, что Вам никто не помогает. Это в сравнительно легком спектакле!


Затем Вы предоставили мне решить вопрос, ставить «Юлия Цезаря» или нет.
Я его решил и взялся за эту громадной трудности задачу.
Выполнил ее. Успех превзошел все ожидания. Художественность постановки единодушно признана громадной.


Я думал, что доказал свою правоспособность считаться режиссером, достойным крупного художественного театра.И что же? В первый раз после этой постановки я остался втроем с двумя главными руководителями театра — Вами и Морозовым. В первый раз мы заговорили о «Цезаре», и я с изумлением, которое не поддается описанию, попал в перекрестный огонь… похвал и комплиментов?—о, нет! порицаний и упреков в том, что театр идет по скользкому пути и дает постановку, достойную Малого театра (опять, конечно, в смысле самой большой брани).


Я не могу передать словами волнение, с которым я ушел.
Итак я должен поверить Вам и Морозову, что 5-месячный беспрерывный труд, в который я вложил все свои духовные силы, все знания, весь опыт, всю фантазию, не представляет из себя ничего художественного.


Значит, я должен поверить Вам и Морозову, что я не могу выжать из себя ничего, что было бы достойно того какого-то удивительного театра, который подсказывают фантазии Ваша и (вероятно, рикошетом от Вашей) Морозова.
По счастью, у меня есть свои коренные художественные убеждения, и их не сдвинуть ни Морозову, ни даже Вам.


И то, что Вы имеете талант придумать те или другие подробности постановки неизмеримо лучше меня, нисколько не умаляет моей веры в силу моих взглядов. Вы их не признаете. Для вас достаточно, чтобы Боткин сказал, что это Бакало-вич или какая-нибудь кривляка, вроде Зинаиды Григорьевны, прибавила, что тут ничего нет экстравагантного, нет запаха рябчика faisande ,— для Вас этого достаточно, чтобы забыть о самом главном, о самом существенном, о самом важном во всякой постановке — об ее внутреннем значении, о красоте и силе общей картины.


Всегда сильный, Вы в минуты, когда Вам что-то турчат в уши, способны считать, что в постановке «Цезаря» самое важное не общая интерпретация, а костюм галла. Вы даже находите, что тот театр хорош, который ругают. Я этого никогда не понимал, хотя миллион раз уступал Вам и готов уступать еще много раз, но не тогда, когда театр должен быть силен, крепок и прочно исполнять свои главные задачи хорошего театра. И, уж конечно, не тогда, когда постановка на ответеiзенности одного меня.


И если бы разговор шел не в присутствии Морозова и не в то время, когда малейшие ме. ду нами пререкания могут сыграть в руку его некрасивых замыслов,— я бы многое ответил Вам.


Я сдержался и промолчал, потому что не хочу дать Морозову в руки сильный козырь — споры между мною и Вами.Но я Вас очень прошу подумать внимательно, какое положение создается для меня в театре. Будь на моем месте Синельников, Санин, кто угодно,— театр после «Юлия Цезаря» окружил бы его такими похвалами, что он за следующую пьесу принялся бы с двойной энергией и любовью.


Со мною поступают совершенно обратно. Два главных руководителя театра — председатель правления и главный режиссер — взвалили на меня (вопреки даже тому договору, по которому мое положение хотели принизить), взвалили чуть ли не во всем объеме все свои обязанности, я до слез устаю от работы утром и вечером, я задыхаюсь от театрального воздуха, которым дышу с 11 утра до 12 ночи, и после самого большого и самого успешного труда моего — мне подчеркивают, что я не художник.


И неужели Вы или Морозов думаете, что я долго буду терпеть такое положение?Да вот Вам: если бы «Вишневый сад» принадлежал не моему закадычному другу, то я завтра же прислал бы письмо о том, что два месяца я не могу режиссировать, а буду только заниматься школой и текущими делами.
Я ни на что великое не претендую. В известной области художественной работы никто не отдавал Вам должного больше, чем я.


Но я имею право желать, чтобы главные руководители не низводили по каким-то соображениям моих дарований. Если это не искренно, а делается, чтобы я «не зазнался» (знаю я эти приемы), то это — детская игра, недостойная взрослых людей, и может привести только к тому, что отобьет У меня охоту работать.


Если же это искренно, то это ведет к глубокой, принципиальной розни между нами и становится вопросом очень большим.
Будь это в конце сезона, я бы вопрос поставил ребром. Теперь же, к сожалению, надо работать и только работать. « не отдавать Театра на съедение псам!
Ваш В. Немирович-Данченко


158. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
29 октября 1903 г.
Москва


Мне до слез больно, что я заставил Вас высказать так много. Ничего бы этого не было, если бы речь шла не при Морозове… Мне все вчерашнее заседание было противно, потому что мы говорили не как искренне преданные делу, а все с какими-то ухищрениями и скрытыми мыслями.


Я Вас люблю, высоко ценю и работать с Вами мне хорошо, но когда мне кажется, что Вы подпадаете под влияния, противные всей моей душе, я становлюсь недоверчив, во мне обижается все, что дорого мне. От Морозова я не слыхал ни одного доброго слова о такой большой работе, которую я делал, и во мне все задрожало, когда пошли разговоры ему в руку.


Ну, что делать! В театре самолюбия так остры!..
И все. что Вы пишете о своем положении,— в высшей степени преувеличено.
Ваш В. Немирович-Данченко


159. А. П. ЧЕХОВУ
Телеграмма срочная 5 ноября 1903 г.
Москва


Окончательное распределение: Лопахин — Леонидов, Гаев — Алексеев, Лопахина он боится. Леонидов будет хорошо. Трофимов — Качалов, Пищик — Грибунин, Фирс — Артем, Епиходов — Москвин, Яша — Александров, прохожий— Громов, декламатор — Загаров, Раневская — Книппер, Дуняша — Халютина и Адурская. В остальных ролях голоса разбиваются, реши ты категорически. Аня — Лисенко, Кос-минская, Андреева, Лилина; Варя — Андреева, Лилина, Ли-товцева, Савицкая; Шарлотта — Лилина, Муратова, Помяло-ва. Об этих трех ролях пришли свое мнение срочной телеграммой .
Немирович-Данченко


160. А. П. ЧЕХОВУ
7 ноября 1903 г. Москва


Дорогой Антон Павлович!
С распределением у нас возня не потому, что нет Раневской, а потому, что хотим получше устроиться, во-первых, а во-вторых, примешались разные закулисные соображения. Только ты напрасно думаешь, что я буду пьесу приносить в жертву закулисным соображениям.


Мое распределение не совсем соответствует твоему,— вот в чем и почему ‘.
Алексеев Лопахина боится играть и, кроме того, Гаев не менее важен, чем Лопахин. Леонидов и Алексеев — лучшая комбинация, чем Алексеев и Лужский или Алексеев и Вишневский.


Аня — Андреева, по-моему, совсем ни к чему. Аня — Лилина— лучше, но жаль, потому что талант Лилиной нужнее в Варе или Шарлотте. Поэтому я распределяю: Аню, Варю и Шарлотту — ученица, Андреева и Лилина. Лисенко и Кос-минская — молодые, хорошенькие, достаточно опытные (третий год учатся и играют на выходе), а это для Ани совершенно достаточно. А Шарлотта — Муратова скучновато.


Но я не протестую и против твоего распределения. Вообще нахожу, что одна роль немного лучше, другая — немного хуже,— все это не изменит успеха и интереса. Выиграет Аня у Лилиной, проиграет Шарлотта у Муратовой, выиграет Шарлотта у Лилиной, проиграет Аня у ученицы — вот и все. Надо еще помнить, что Лилина актриса ненадежная и должна иметь дублерку.


Сегодня наконец сдаем «Одиноких» и завтра приступим к «Вишневому саду».
Снега нет, погода пока вредная для тебя, сухой холодный ветер, то гололедица, то оттепель. В Москве инфлюэнца и тиф. Потерпи еще. Наладится погода, пойдем с тобой в Эрмитаж и будем есть стерлядь и пить вино.
Константи.ну Сергеевичу как режиссеру надо дать в «Вишневом саде» больше воли.


Во-первых, он уже больше года ничего не ставил, и, стало быть, у него накопилось много энергии режиссерской и фантазии, во-вторых, он великолепно тебя понимает, в-третьих, далеко ушел от своих причуд. Но, разумеется, я буду держать ухо востро.


«Морозовщина» за кулисами портит нервы, но надо терпеть. Во всяком театре кто-нибудь должен портить нервы. В казенных — чиновники, министр, здесь — Морозов. Последнего легче обезвредить. Самолюбие иногда больно страдает, но я больше люблю себя, когда сдавливаю свое самолюбие, чем когда даю ему волю и скандалю. К счастью, удовлетворение не заставляет ждать себя. Успех есть — работать приятно,— чего ж еще!


Когда я устаю от театральных впечатлений, я на ночь читаю твои сочинения, выпускаемые «Нивой»… Недавно прочел в первый раз «Душечку». Какая прекрасная штука! «Душечка»— это не тип, а целый «вид». Все женщины делятся на «душечек» и какой-то другой вид, причем первых — 95%, а вторых только . Прекрасная вещь. Отчего я о ней не слыхал раньше? И не знаю, где она была напечатана.


Ты думаешь что-нибудь работать теперь? Вероятно, для январской книги «Русской мысли»? Или устал после «Вишневого сада»?
Ну, до свиданья. В 12V2 у меня урок. В 2 часа другой урок. В 3 репетиция двух сценок из «Одиноких». В 4 заседание правления. В то же время надо прослушать задки «Одиноких» и принять человек 10 никому не нужных людей. Вот тебе мое утро.
В школе ставлю 1-й акт «Иванова».
Вот это перл! Лучше всего, кажется, что тобой написано.
Твой Вл. Немирович-Данченко


161. А. П. ЧЕХОВУ
Воскресенье 9 ноября 1903 г.
Москва


Милый Антон Павлович!
Свершилось. Роли розданы. Последняя баллотировка привела наконец к окончательному результату благодаря тому, что я присоединился к авторскому распределению ‘. Морозов дуется, но и бог с ним! Подуется, подуется — и перестанет.


Вчера же (третьего дня сыграли «Одиноких») приступили к пьесе. Понимается она довольно легко. И правду сказать, и мы (режиссеры) и актеры выросли. И выросли в хорошую сторону, в сторону чуткости к простоте и поэзии. Говорили о ролях — успели только разобрать Раневскую, Аню и Варю. Константин Сергеевич с Симовым сладили две планировки для первого действия и показали их нам всем на выбор.


После маленького моего спора с ними остановились на одной из планировок с некоторыми переделками. Задача пьесы была для них трудная. Надо было им дать окна перед зрителем, чтобы вишневый сад лез в комнаты. Затем три двери, причем комната Ани должна чувствоваться, здесь же и какой-нибудь характер детской, не говоря уж о характере старого большого дома.
Кажется, задача выполнена.


Выписываю кое-какую мебель из деревни.
С большой приятностью прошло возобновление «Одиноких».
Качалов еще не тверд и волнуется, мало сравнительно имел репетиций, но уже сам по себе дает совершенно иную окраску всей пьесе. Теперь она почти идеальна для замысла Гауптмана.


Лужский очень хорош. Рецензенты в большинстве нашли, что он уступает Санину, но я этого не нахожу. Он серьезнее, глубже Санина.
В общем тоне мы идем все вперед. Вырабатывается тот талантливый, культурный полутон, который дороже всяких ярких криков, шумов, излишней горячности, аффектации… теперь «Одинокие»—одна из самых (если не самая) культурных постановок.
Спектакль имел очень большой успех.
До свиданья.
Буду писать часто.
Твой В. Немирович-Данченко


162. Ф. И. ШАЛЯПИНУ
Начало января 1904 г Москва


Многоуважаемый Федор Иванович!
Вчера, во время «Русалки» 1 хотел лично поблагодарить Вас, но меня к’ Вам не пустили. Да, может быть, я и помешал бы Вам отдыхать. Заезжать же к Вам — боюсь побеспокоить. Поэтому пишу.


От всех нас, художественников, Ваших горячих друзей,— спасибо за то, что так просто и сердечно провели с нами встречу Нового года, и давай нам бог и 1904-й год быть связанными и общей любовью к прекрасному и тесной дружбой.
Ваш Вл. Иемирович-Данченко


163. О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОИ
Январь (до 17-ю) 1904 г. Москва
О. Л. Книппер


По-моему, это сейчас стоит так.
Вы очень много нервов потратили до спектакля . Теперь они утратили чуткость и сценическую вибрацию. Вы играете только на пригото елейности к роли. Это не беда. Пройдет три-четыре дня, нервы успокоятся, и душа заиграет, и все пойдет по-хорошему.


Но и тогда надо будет помнить больше всего о двух контрастах роли, или, вернее, души Раневской: Париж и вишневый сад. Внешняя легкость, грациозность, brio всего тона — это проявлять во всех случаях, где скользят мелочи, не забирающиеся в глубь души. И ярче — смешки, веселость и т. д-С такой же яркостью резкий переход на драму.


Вам удалось уйти от самой себя, и этого надо крепко держаться. И на этих тонах можно идти крепче и смелее.
Отчего Вас беспокоит, что «нет слез»? Драма будет в контрасте, о котором я говорю, а не в слезах, которые вовсе не всегда доходят до публики. Вот!
В. Немирович-Данченко


164. А. П. ЧЕХОВУ
Январь (до 17-го) 1904 г.
Москва


Милый Антон Павлович!
Первый акт прошел сегодня блестяще, без сучка — без задоринки.
Второй еще требует: 1) декорации, которая будет ставиться специально 17-го утром, 2) освещения — тогда же, 3) звука— тогда же и 4) купюры в начале, которая будет сделана завтра утром.


Третий. Вторая половина прошла прекрасно. Леонидов имел огромный, всеобщий успех, и эта сложная фигура Лопахина чрезвычайно оценена. Ольга Леонардовна играла отлично. Первая же половина чуть затянута выходами, что будет устранено завтра утром.
Четвертый — великолепен теперь!
Не к чему придраться.
Вот!
Твой Вл. Немирович-Данченко
Я совершенно покоен.


165. Л. М. ЛЕОНИДОВУ
Январь (?) 1904 г.
Москва


Лопахин — здоровый, сильный: зевнет — так уж зевнет, по-мужицки, поежится утренним холодком — так уж поежится. А Вы все — наполовинку.
«Вы будете получать дохода… тысяч двадцать пять»
Надо ли задумываться перед «двадцать пять»? Он уже соображал, считал, а не сейчас только выдумал проект.


В 3-м действии опять много играет левый кулак. Забоялся пауз и пьет поэтому прямо из бутылки.
«Где мой дед и отец были рабами!..» Опять заиграл бровями.
В зале — хочется нервнее.


Перед «За все могу заплатить» перетянута пауза.
Вот что мне хочется сказать в конце концов. И я считаю это для роста артиста самым важным.


Роль теперь пошла совсем хорошо: ярко и приятно. Но не может же игра Ваша в этой пьесе кристаллизоваться. Через 10 спектаклей Вам стало бы скучно играть ее и Вы обратились бы в хорошо устроенный механизм. В чем же искать интереса?


Конечно, отчасти в том, чтобы совершенствоваться в ней в смысле техники. Но это — второстепенное. Вернее сказать, это — результат другой, более важной, внутренней работы, работы над образом. Если играть не роль только, а образ, а этого живого человека, и не играть его, а все глубже, ярче и тоньше создавать, то спектакль никогда не потеряет для актера интереса.


В каждом спектакле можно за какой-то фразой находить новую черточку характера и заботиться о передаче, о воплощении ее, не меняя рисунка и мизансцены. Вживаться глубже во все черты этого сложного характера и все далыж и дальше уходить от приемов театра, чтобы в конце концог. получалось лицо, не похожее на Леонидова, хотя и созданное Леонидовым.
Найдете времечко — прочтите это Константину Сергеевичу. Он сумеет Вам разъяснить подробнее, понятнее, как актер актеру.
В. Немирович-Данченко


166. Н. Е. ЭФРОСУ
Январь (до 17-го) 1904 г. Москва


Дорогой Николай Ефимович!
Не повидаетесь ли Вы с Дорошевичем и Игнатовым и не найдете ли нужным устроить что-нибудь от Ваших редакций…
В спектакль первого представления «Вишневого сада» будет чествование Чехова…


Пользуясь его пребыванием в Москве…
Знаю, что будет Общество любителей российской словесности, «Русская мысль», Тихомиров
Ваш В. Немирович-Данченко Будет чтение адресов при открытом занавесе.


167. А. П. ЧЕХОВУ
17 января 1904 г. Москва


Спектакль идет чудесно. Сейчас, после 2-го акта, вызывали тебя. Пришлось объявить, что тебя нет.
Актеры просят, не приедешь ли к 3-му антракту, хотя теперь уж и не будут, вероятно, звать Но им хочется тебя ви¬деть ‘.
Твой Вл. Немирович-Данченко


168. Л. М. ЛЕОНИДОВУ
Март (до 12-го) 1904 г. Москва
Л. М. Ле о н и д о в у


Перед восстановлением «Цезаря» в Петербурге я стараюсь припомнить недочеты и, по возможности, повлиять на их исправление.Относительно Кассия у меня следующее: не кричите так, как Вы часто делаете. Когда Вы сдержанны на звуке и сильны на темпераменте,— это всегда хорошо. Кроме этого, Вы бываете или сдержанны на звуке, но холодны, или кричите, но горячо. И то и другое плохо. И все-таки из этих двух бед первая лучше. Лучше быть холоднее, но не кричать. А всего лучше, конечно, и темперамент и сдержанный звук.


К сожалению, заставляя Вас играть каждый день, я не имею права рассчитывать на то, чтобы Вы всякий спектакль были одинаково нервно-внимательны к тому, что Вы делаете на сцене. Но чтобы хоть отчасти спасти положение актера от распущенности и ремесленности, которая так естественна при каждодневных спектаклях, я делаю в течение апреля два перерыва по одному дню: 13-го и 23-го апреля нет спектаклей, и Вы можете хоть немного отдохнуть.


Вот и все, что я хотел сказать Вам заранее ‘.
Ваш В. Немирович-Данченко


169. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
15 марта 1904 г. Петербург


Дорогой Константин Сергеевич!
Со студентами дело идет ладно. Народ понятливый и относится к делу хорошо. Сегодня отобрал «гореловцев» («жаровцы»).
Одно страшно: невероятно растут расходы,— скажите Александру Леонидовичу. Люки на сцене будут стоить что-то около 7 тысяч! Ох, грабят нас.


Вчера был у Горького. Пьесу он на днях окончит . Читал мне много из пьесы. Некоторое понятие я составил. Она еще сырая. Придется ему, вероятно, переписывать. Но много интересного уже есть. Хороши женские образы. Их там, молодых, шесть! Вот наши дамы-то обрадуются.А потом он сейчас же хочет приступать ко второй пьесе. Думает к осени быть вооруженным сразу двумя.


Разговор у нас с ним был совершенно откровенный, вовсю. Он, между прочим, сказал, что был период, когда он хотел порвать с Художественным театром совершенно, но Марья Федоровна убедила его, чтоб он не портил своих отношений к театру ради нее. (Своей близости с Марьей Федоровной он не скрывает,— по крайней мере от меня.)


Сначала мне было у него очень скучно, потому что оба мы чувствовали стену между нами, а в присутствии третьего лица (у него был гость) не могли эту стену разрушить. Но когда остались одни,-— разговорились и, наконец, сбросили все «занавесочки» . Я уехал от него ночью с последним поездом и буду видеться в среду. Он приедет в Петербург. Расстались мы очень дружно.


Василий Васильевич телеграфирует мне, чтоб я повидал, вызвал какого-то Лося6… А где он, этот Лось? Что за зверь?.. В Императорской школе, что ли? Завтра пошлю узнать в Контору императорских театров. Слышал я от Василия Васильевича несколько раз — Лось да Лось, но путем ведь не знаю…
До свиданья. Обнимаю Вас.


Если что в тоне моего письма кажется Вам «смутным», то это потому, что в письме не все удобно передавать.
Ваш Вл. Немирович-Данченко


170. А. П. ЧЕХОВУ
Телеграмма 2 апреля 1904 г.
Петербург


С тех пор как занимаюсь театром, не помню, чтобы публика так реагировала на малейшую подробность драмы, жанра, психологии, как сегодня ‘. Общий тон исполнения великолепен по спокойствию, отчетливости, талантливости. Успех в смысле всеобщего восхищения огромный и больше, чем на какой-нибудь из твоих пьес.


Что в этом успехе отнесут автору, что театру — не разберу еще. Очень звали автора. Общее настроение за кулисами покойное, счастливое и было бы полным, если бы не волнующие всех события на Востоке. Обнимаю тебя.
Иемирович-Данченко


171. А. М. ГОРЬКОМУ
19 апреля 1904 г. Петербург (?)


Что пьеса, как она была прочитана, неудачная — это, к сожалению, не подлежит спору ‘.Попробую разобраться, почему это так.Автор злится. Это может быть крупным достоинством, когда предмет его злости заслуживает негодования и когда ясно, что автор любит. Но когда сердце автора остается загадкой, когда не слышно биения его, когда неясны его симпатии,— или, что еще хуже, когда его симпатии не встречают сочувствия, а объект его злости не приковывает внимания,— тогда слушатель остается равнодушным.


«Дачники» оставляют слушателя равнодушным на протяжении всех четырех часов чтения и задерживают внимание всего в 4—5 местах.Автор злится, говоря вообще, на то, что люди не умеют жить, боятся жизни, мельчат жизнь, суживают красоту жизни, лгут, мошенничают, грабят друг друга, прикрывают свои гнилые душонки отрепьями благородных фраз, вращаются в атмосфере бесцельного нытья, почитают то, что достойно презрения, трусят перед тем, что обвеяно свободой и силой духа.


Все это хорошо. Буржуйное общество — а общество всегда буржуйно — может не соглашаться с автором. Но когда писатель, поэт облекает самое суровое бичевание общества в художественные образы, всякое общество поддается обаянию этой художественности, подчиняется ему, парализуется им.
Этого-то и нет. Негодование автора не вылилось в художественные образы. Это могло случиться по трем причинам, и в «Дачниках» налицо все три причины. Первая — неясность веры самого автора.


Не понимаю, во что верит он сам. Его вера не вытекает из композиции, не обнаруживается из тона отдельных лиц, из размещения фигур, не просачивается через краски, какими написаны эти фигуры. Вторая причина, отнимающая у произведения художественность, наблюдается там, где мне, слушателю, начинает казаться, что автор верит в то, что он сам склонен порицать, или склонен любить то, против чего с негодованием сам восстает.


Тут произведение его теряет самую большую силу — силу искренности и ясности мировоззрения. Третья причина — в ординарности и плоскости приемов. Чем банальнее приемы, тем менее убедительно произведение.Развивая эти причины, я нахожу, что автор почти никого из своих действующих лиц не любит или, вернее, — не успел полюбить. Я говорю не о тех людях, художественными образами коих являются действующие лица пьесы.


Гоголь не мог любить миргородского городничего, но он не мог не любить Сквозника-Дмухановского как художественный тип. Гоголь не мог любить скрягу помещика, который задушил своим скряжничеством жизнь жены и детей, но Плюшкин близок его сердцу, ему дорога каждая черточка этого типа, как может быть дорога нам кровь, запекшаяся на ковре, в репинской картине «Грозный и его сын».


Без этой любви, нежной, трогательной любви к своим художественным образам, как отца с большим, любвеобильным сердцем к своим детям, без этой любви нет художественного произведения. Горький не может любить барона Бутберга, пьяницу и пошляка до мозга костей, но барона, каким он вылился в драме «На дне», он любит, как родного сына, как художественный творец его, как бог любит своих людей, самых порочных, и эта любовь сообщается зрителю, заражает его и привязывает его к произведению и его идеям.Пойду по списку действующих лиц и авторской мизансцене и прослежу все три причины.


Басов. Он не оригинален. Таких мы видели на сцене много. И в пьесах не высокого литературного качества. Он определенен, и отрицательное отношение к нему автора, конечно, совершенно ясно. Но автор не нашел для этой фигуры ничего своего, самостоятельного. Он повторил старое и даже избитое. Чаще всего эта фигура попадалась в произведениях жен-Щин-писательниц или драматургов, особенно желавших нравиться женщинам. Все реплики его в первом действии можно найти во множестве пьес с быстро преходящим успехом, какими кормила нас сцена Московского Малого театра в течение 25 лет.


В третьем действии он становится поинтереснее, хотя и начинает напоминать Кулыгина. Оценка его с точкизрения конкурса над несостоятельным Лапиным — безвкусный шаблон . К характеристике Басова это не прибавляет решительно ничего — мы и без того считаем его достаточно тупым и низменным, а как художественный прием это не выше таланта какой-нибудь Вербицкой.


Варвара Михайловна. Если употреблять термин художников-живописцев «взять», то эта фигура «взята» в правильном ракурсе. Она отлично молчит, отлично ходит, заложив руки за спину, умно и сжато дает свои реплики мужу. Она опять, как и Басов, не нова, и много таких образов переиграли наши драматические актрисы, начиная с Ермоловой.


Но в ней автор чего-то боится. Он навязывает ей сцены ненужные, не-нужные реплики, точно боясь, что зритель не будет достаточно внимателен к ней. А это делает фигуру более расплывчатой. Собственно говоря, ее психология не сложна, и она может молчать вплоть до своего великолепного монолога в 4-м действии об отбросах души — великолепного и яркого монолога, в котором брызжут краски горьковской палитры.


Она прекрасна именно тем, что молчит, и мне так не хотелось, чтобы она отвечала Рюмину после его объяснения. Но автор заставляет ее говорить лишнее. При всем том, что эта фигура мало оригинальна, ее можно полюбить. Не как героиню пьесы. Такая пьеса была бы мелка. Но как одно из лиц широкой картины. А автор не успел полюбить ее настолько, чтоб оградить ее от пустословия.


Тем не менее она, несомненно, пользуется симпатиями автора. Это заставляет внимательно прислушиваться к ней, когда ищешь душу самого автора. И вот наступает острый в этом смысле момент: сцена ее с Марией Львовной в 3-м действии и сильная реплика Варвары Михайловны.


Как мы боимся жить! Перед вами год, даже полгода!..— и т. д.
Я настораживаюсь и — признаюсь — смущен. 37-летняя женщина, хороший человек, умница, ясно видит, что от ее связи с угорелым 25-летним юношей нельзя ждать ничего доброго, кроме пламенных поцелуев в течение полугода.


Эта 37-летняя женщина, так трогательно и великолепно говорящая, что она — простая баба, что она седая и у нее три вставных зуба, боится унижения своей женской гордости,— а Вар-вара Михайловна, женщина, пользующаяся симпатиями автора, находит, что этого не надо бояться, что это значит «бояться жизни»?!


Воля Ваша, а такая теория не может рассчитывать ни на малейший успех. Общество хочет, чтоб его учили тому, что может делать его жизнь чище и благороднее. Спасая свою женскую гордость, Мария Львовна — образец чистоты и благородства. И за эту черту она, во веки веков, с тех пор как стоит земля, пользовалась и будет пользоваться симпатиями человечества.


И если ее охватил угар страсти к славному 25-летнему юноше, то лучшая часть человечества не может глядеть на это иначе, как на большое несчастье, одно из тех, которые наполняют людей страданиями. И Марья Львовна понимает это превосходно. И я глубоко благодарен автору за то, что он не заставил ее послушаться ни Варвары Михайловны, ни глупой дочери Сони, а кончить так, как должна была кончить эта прекрасно выдержанная фигура.


Но Варвара Михайловна с этой минуты теряет мои симпатии как человек выдающийся. А вернее сказать — как художественный образ. Потому что я не чувствую гармонии в трех чертах, характеризующих эту женщину: принцип «час да мой», возмущение против подруги, обвинившей ее в том, что она избегает детей, и способность одиноко и сосредоточенно мыслить. Эти черты не сливаются в моем представле-нии в одном образе. Портит эту фигуру и сцена с Шалимовым. Такой прием очень подошел бы к Юлии Филипповне, а не к Варваре Михайловне.


Кстати сказать, эта сцена вообще безвкусна. Ее можно встретить в газетных романах беллетристов, воспитанных на Жорже Онэ или Поле Маргерите. И Шалимова она рисует пошляком, каким рисуют мужчин вообще, а писателей в частности — опять скажу — женщины-писательницы, женщины-Драматурги.
Итак, Варвару Михайловну автор не полюбил настолько, чтоб не засорять этот образ сомнительными чертами.


Мария Львовна — цельная фигура, хорошая фигура, в острых моментах своей психологии написана смело и красиво. Но и ее автор не успел полюбить. Мне даже кажется, что автор очень колеблется в своих симпатиях к ней. По крайней мере он ничем не минирует ее от пошлостей, какими характеризуют Марью Львовну мужчины пьесы.


Здесь, может быть, сказывается общий недостаток пьесы, чисто художественный недостаток: на сцене слишком много говорят, слишком все поясняют, и так как высказывают свои суждения все, и умные и глупые, и сильные, и пошлые, то получается излишняя громоздкость всевозможных суждений и о жизни, и о людях, и трудно, почти невозможно разбираться в них. Чувство художественности рушится, когда грани расплываются во мгле.


Если фигура ясна сама по себе, по своему поведению, по своим словам и поступкам, то чем меньше говорить о ней, тем скорее достигается красота письма. А автор «Дачников» слишком дает волю их языкам. Не худо, если бы он на многих из них крикнул: «Не рассуждать!»


Дочь Марьи Львовны я назвал глупою. Но это только за то, что она советует матери относительно Власа. Сама по себе, по своим тонам, эта фигура милая, и ее сцена с матерью трогательная. Но я не могу отделаться от впечатления, что в вопросе о том, как поступить Марье Львовне с охватившим ее чувством, бороться ей с ним или отдаться ему, что в этом вопросе автор не стоит на высоте большого поэта, к колоколу которого прислушивается в настоящее время чуть ли не весь мир.


Я не могу отделаться от впечатления, что душа автора в этом периоде его пьесы не свободна, что она поторопилась в своих желаниях. Я не могу отказаться от надежды, что когда автор будет переписывать эти сцены, его громадный талант, который делает его таким большим человеком, подскажет ему истинную правду, и что эта правда окажется совершенно иной, и что эту правду люди примут с благодарностью, а не с недоумением.


Я слишком далек от того, чтобы считать свои убеждения непреложными истинами, слишком скромен, чтобы не прислушаться к тому, что говорит Горький, но вместе с тем верю, что «добро» в глубоком, общечеловеческом смысле лежит не в «желаниях», а где-то около них или над ними.А в этих сценах автор высшее добро полагает в желаниях. И я ему не верю. И когда Соня после сцены с матерью, прощаясь с Зиминым, уверяет его, что останется ему верна, я ей не верю.


Девушка, которая убаюкивает мать не для того, чтобы утишить ее страдания и поддержать ее своей лаской в борьбе за женскую гордость, а для того, напротив, чтобы усыпить в ней эту гордость как ненужный придаток жизни,— эта девушка неблагонадежна. В отсутствии Зимина она встретит другого студента и найдет новую колыбельную песню, чтобы заглушить свое воспоминание об этой прощальной сцене с Зиминым.


Между прочим, не везде нравится мне и острословие Сони. Я даже не могу назвать это остроумием. Она, как и Влас, не может пропустить ни одного слова, чтоб сейчас же не сыграть на нем. Это утомляет.


Превосходна Калерия. С художественной стороны эта фигура нравится мне больше всех. И не только потому, что ее сочинениям принадлежат лучшие страницы пьесы,— потому что оба ее стихотворения — лучшие страницы пьесы,— но и по всему ее поведению и складу. Она нова, потому что автор, наперекор всем писавшим до сих пор драматургам, берет 30-летнюю поэтессу не со стороны дешевой карикатуры.


Она сильна потому, что избавлена от многословия, и потому, что все, что она говорит, просто, искренно, метко рисует ее и уместно. Она приятна потому, что автор — может быть, бессознательно— любит ее, она покоится на искренности его души. Наконец, она своеобразна.


И напрасно автор малодушно бросает в нее камешек в одной из сцен (кажется, с Рюминым), от которой вдруг повеяло карикатурными изображениями поэтически настроенных «старых дев» и хлыщей из декадентов… Я плохо расслышал эту, проходную, сцену, но мне послышалась ироническая нота автора, и это мне не понравилось.


Скажу больше. Превосходное по остроумию стихотворение Власа в 4-м действии теряет в своей силе благодаря тому, что является протестом против впечатления, произведенного стихотворениями Калерии.
В сопоставлении этих двух стихотворений чувствуется искусственное сцепление сцен, натяжка, авторская неискренность.


Стихотворение Власа не может разбить впечатления «снежинок — мертвых цветов». Да в этом нет и никакой надобности.Словом, это просто сценическая неловкость, которую замаскировать не удается.


Чернов Влас оказывается несколько ниже замысла автора. Это хорошая фигура, но я совсем не убежден автором, что она головой выше окружающих. Это — славный молодой человек, справедливый в своих отрицаниях, от него веет лучшими качествами лучших босяков, но когда я его сравниваю со всеми другими, то не чувствую за ним права обрызгивать их пеной злобы. И г.


Двоеточие относится к нему точь-в-точь так, как надо, то есть из Власа может выйти отличный человек, но пока он еще только «бродит». Поэтому, если после первого действия я принял Власа за настоящего человека, то потом я должен был почувствовать себя обманутым. Он тоже только одна из множества фигур большой картины.


Из его острословия мне очень понравился только его турнир с Калерией.
Для того чтобы перейти к дальнейшим лицам, мне надо сначала установить следующую точку зрения.Полтора года назад, в замечательнейшем драматическом произведении за 25 лет русской литературы, «На дне», автор произнес чудеснейший монолог о том, что надо уважать человека.


У буддистов есть великое и трогательное правило: когда человек умирает, приходить к нему и напоминать о том, что этот умирающий сделал в жизни хорошего. И эти напоминания успокаивают умирающего. И так как буддист верит в то, что чем лучше была его жизнь до смерти, тем легче будут его страдания в жизни после смерти,—то он легче встречает смерть как переход от одной жизни к другой.


В этом правиле, как и в монологе Луки, произнесенном устами Сатина, так много любви к человеку, что она одна способна очищать наши души от всякой скверны. И как буддист дорожит этим любвеобильным правилом своего Готамы , так русский зритель дорожил каждым словом своего поэта. И когда Горький читал свою пьесу, он сам проливал слезы от напора любви к людям.


И это делало его очень большим человеком, Готамой русского театра.
Что же произошло с тех пор? На кого он так обозлился, что написал пьесу, до такой степени озлобленную, что не может уже быть и речи об «уважай человека»?


Легко понять, что он мог обозлиться на саму жизнь за то, что она посылает людям тяжелые испытания, ненужные никому страдания. Но этого в пьесе не видно. Страдает от вихря жизни только Мария Львовна, и поэтому я так долго и остановился на ее терзаниях. Но автор разрешил это легко и просто, стало быть, не жизнь, как юдоль скорби и печали, взбудоражила его дух. Не Байрона муки за человечество возбу-дили в Горьком злобу. Стало быть, общество? окружающие автора наблюденные типы?


Кто же это? И что в них возмутило так автора?
Басов? Это такое ничтожество, против которого не стоило тратить Горькому свой талант. Пусть на нем изощряют свои перья драматурги мелкого калибра.
С этой точки зрения и разберем остальных.


Инженер Суслов? Действительно дрянь человек, хотя и достаточно наказываемый за свою дрянность изменой жены и в значительной степени искупающий свою ничтожность страданиями ревности.


Но что же такое его жена, Юлия Филипповна? Как женский образ в художественном произведении это отличная фигура. Все 3-е действие у нее великолепно — и в сцене женщин вначале и в особенности с револьвером на сене. После стихотворений Калерии и монолога Варвары Михайловны — лучшее в пьесе принадлежит Юлии Филипповне в третьем действии (в остальных она бледна).


Но… я даже боюсь поставить свой вопрос… но, при всей красоте силы Юлии Филипповны, при всей красоте ее цинизма,— не в ней же искать молодой Соне, например, образец для подражания? Ведь это даже не Эдда Габлер, потому что «Здда Габлер не унизится даже до Бракка, а тем более до такого прохвоста, как Замыслов.


Я смотрю на нее не иначе, как на великолепную насмешку над Сусловым, который в качестве инженера доверяется подрядчику и жертвует жизнями людей и конечными своими желаниями ставит — хорошо есть и иметь женщину. Юлия Филипповна — прекрасное возмездие такому супругу, и это сделано в пьесе отлично. Но ведь они два сапога пара.


Они могут или застрелиться вместе, как она предлагала, или мерзко жить вместе, как они и живут. Ведь совершенно достаточно, что от мужа она перешла к Замыслову, к такому пройдохе, чтоб оценить ее по достоинству.
А между тем автор то и дело награждает эту женщину такими репликами, от которых не отказалась бы заправская героиня пьесы, носительница авторских симпатий. Когда раздаются монологи против пошлости, то Юлия Филипповна держится на стороне лучших людей.


Эта мысль меня угнетает. Через этот сумбур я не вижу, во что автор верит и на что он сердится. И в качестве зрителя я буду сидеть между двух стульев и потому не буду способен к художественным восприятиям.Если бы автор был безупречно объективен, беспристрастен, он бы иначе рисовал картину, его выводы звенели бы в пьесе помимо его воли. Но он пристрастен, и можно доказать целым подбором сцен, что он не находит самого себя и даже неискренен в своих пристрастиях.


В сущности, все негодование его обрушивается на четырех мужчин: на Басова, Суслова, Шалимова и Рюмина. Из этого легко сделать вывод, что автор вдруг становится пристрастным феминистом. Пусть так. Но какими же путями он идет к этому? Еще в Суслове он удерживается в художественных гранях, и Суслов оставляет впечатление сильной и живой фигуры. О Басове я уже говорил. А уж Шалимов и Рюмин — фигуры до того бесцветные, шаблонные и ничтожные, что не годятся в пьесу. В особенности этот литератор.


Дело не в том, что это пошляк. Мало ли литераторов пошляков! Но он ничтожен и неустойчив как художественная фигура. А из Рюмина автор легко мог сделать — и иногда мне казалось, что автора очень тянуло к этому, — нечто вроде Калерии, пожалуй, даже глубже, благодаря его любви к Варваре Михайловне. Но автор не дал себе труда ближе привязаться к этой фигуре, полюбить и, может быть, пожалеть ее.


А если бы он это сделал относительно Рюмина и других, то, конечно, талант подсказал бы ему идеи более высокого качества и более широкой мысли, чем тенденциозный феминизм. И, может быть, эти идеи возвратили 6bf его к великому: «Уважай человека».


Если сказать, что Дудаков с супругой — отличные эпизодические фигуры, что Двоеточие — не нов, но сценичен и приятен и что Пустобайка и другие мелкие фигуры — пре¬восходны,— то будут названы уже все.


Останется прибавить, что авторская мизансцена (пикник в лесу, сад и сценическая ротонда перед дачей),к сожалению, дает бедный материал для интересной инсценировки . Во мне даже все время бьется более критическая мысль —- банальность некоторых фигур сливается с банальностью сценического замысла пьесы. То и другое поддерживает друг друга и отдаляет от зрителя все, что в пьесе есть интересного и художественного.
Попробую теперь подвести итоги.


«Дачники» производят впечатление полной неясности как со стороны в точном смысле слова «пьесы», так и идей автора. Вернее, что это происходит прежде всего от отсутствия в общей картине центра — центра и в смысле фабулы, то есть внешнего содержания (или, по крайней мере, строго перспективного размещения фигур), центра и в смысле внутреннего содержания.


У автора неисчерпаемый, богатейший кладезь суждений о жизни. Они разбросаны по пьесе, розданы всем действующим лицам или без ясно звучащего голоса самого автора, или с такой проповедью, которую нет возможности принять, а потому не верится, что эта проповедь принадлежит Горькому.


Все это лишь материал для пьесы. Хочется, чтобы автор точно разобрал суждения, заслуживающие его симпатий, от тех, которые возбуждают его негодование. Хочется, чтобы автор очистил пьесу от банальностей, которым он сам не может верить. Хочется, чтоб он приблизил к своей душе действующих лиц как художник, а тех, которых он как художественные образы не может полюбить,— изгнал совсем.


И мне кажется, что достаточно такой работы, чтобы получилась интереснейшая пьеса, даже при отсутствии, строго говоря, фабулы.
Но самое главное, чтоб Горький нашел себя, с своим чутким, благородным и возвышенным сердцем!


172. А. П. ЧЕХОВУ
21 апреля 21 апреля 1904 г.
1904 г. Москва


Многоуважаемый Антон Павлович!
Посылаю Вам проект договора будущего Товарищества Московского Художественного театра и прошу Вас о следующем:


1) отметить те пункты, с которыми Вы не согласны;
2) указать, чего, по Вашему мнению, в этом проекте недостает;
3) известить меня до 1-го мая, согласны ли Вы в принципе вступить в будущее Товарищество и в каком размере взноса (в минимальном, в максимальном том, на какой каждый участник будет иметь право, в той сумме, какая останется от Вашего взноса по истечении срока нынешнего договора, или, наконец, в какой-нибудь определенной сумме);


4) сообщить мне совершенно конфиденциально, кого еще Вы находите нужным ввести в число участников будущего Товарищества.
Письмо, подобное данному, вместе с проектом, посылается мною всем участникам нынешнего Товарищества, а также, по соглашению моему с К. С. Алексеевым,— Бурджало-ву Г. С, Грибунину В. Ф. и Качалову В. И.
По получении ответов и никак не позже первых чисел мая я предлагаю устроить общее собрание для выработки окончательного проекта’.
Вл. Немирович-Данченко


173. О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
1 июня / июня 1904 г.
Усадьба Нескучное


Я надеюсь, что это письмо уже не застанет Вас в Москве. И надеюсь, что его перешлют Вам.Спасибо за телеграмму. Я ее жду третью почту.Если бы я молился, я помолился бы за то, чтобы у Вас скорее наладилось на здоровье и Вы легко пожили в каких-нибудь хороших новых местах. Страстно хочу этого. Меня волнует несколько раз на день мысль о том, как я вас обоих оставил .


Если бы не это, начало лета мне казалось бы почти прекрасным. «Почти», потому что тут еще эта война. Но о ней сюда доходят известия поздно и деревню совершенно не беспокоят. На днях ко мне приходили крестьяне всем сходом, человек 70, благодарить за одно дело, которое я справил для них в Петербурге (в Министерстве государственных имуществ), и расспросить о войне — что она, какая, зачем, к чему приведет и т. д. Интересуются они ею походя. Из этой деревни и не взяли еще ни одного на войну.
Писать пьесу еще не начал, конечно.


Хотя не выхожу из кабинета и решительно ничем другим не занят, даже ничего не читаю. Напряженно вожусь с «материалом», как выражаются писатели .
На мое желание ответьте мне, хоть мысленно, искренним пожеланием, чтоб я написал хорошую пьесу, чтоб лето у меня не пропало. И, может быть, наши обоюдные пожелания приведут нас к встрече, более счастливой, чем было расставание.
Целую Вас и Антона крепко.
Ваш Вл. Немирович-Данченко


174. А. М. ГОРЬКОМУ
Конец июня 1904 г. Усадьба Нескучное


Я полтора месяца в деревне ‘, в тишине, сосредоточенно работаю и размышляю, и каждый раз, когда вспоминаю минувший сезон, испытываю точно ссадину на сердце — это Ваше отношение к нам за последнее время. «К нам» — это значит Художественный театр. Ваше недружелюбие как-то слилось с резким охлаждением Саввы Тимофеевича .


Откуда пошло все это — от Вас ли, от него ли, или от неудовлетворенности Марьи Федоровны,— разобрать нет возможности. Но вот прошло полтора месяца, а я никак не могу отделаться от чувства какой-то слепоты. Каждый раз напряженно задаю себе вопрос — за что?! И каждый раз в ответ поднимается в мыслях хаос, спутанная цепь недоговоренных отношений, не-верно понятых обстоятельств, неправильных умозаключений, той обостренной восприимчивости, которая питается и растет от непроверенной подозрительности.


Этот хаос ложится на душу, и я всем сердцем чувствую несправедливость его гнета. В последней беседе с Саввой Тимофеевичем я несколько раз, чуть не с воплем поднимал этот вопрос — за что? Беседа длилась несколько часов. Казалось бы, достаточно времени, чтобы уяснить себе ответ. А у меня вместо ответа все тот же хаос.


В последние дни я чаще возвращаюсь ко всем этим воспоминаниям: начинаю больше думать о предстоящем сезоне. Думаю, Вы скоро переделаете Ваших «Дачников», или напишете новую пьесу — в ней будут блестящие сцены, образы, мысли. Театру, который займется этой пьесой, достанется славная, живая работа. И нам Вы можете ее не дать!
За что?


А я чувствую, что это может случиться. И я сумел бы принять этот удар как должное, сам бы находил его заслуженным, но именно в этом-то и не могу себя уверить.


Когда я припоминаю все отношения театра к Вам, я не могу найти ни одного обстоятельства, бросающего тень на искренность и поклонение Вашему таланту,— главные черты, какими отмечено отношение к Вам театра. И я говорю это вовсе не потому, что в одном себе вмещаю весь театр. Я говорю, ручаясь за всех. Энергия, с какой брались за Ваши пьесы, за исключением одного-двух лентяев, Вам известна.


Радость всех при виде Вас лично Вы могли наблюдать на всех лицах,— когда бы Вы ни появлялись. Вы и Художественный театр должны были срастись в одно целое. Значение его, достойное Вашего имени. Вы никогда не отрицали, даже по окончании нынешнего сезона.


Вы обязаны держаться этого театра и работать для него до тех пор, пока он не свернул с своей, чисто художественной, дороги или пока деятельность его не обесславлена поступками, противными Вашей душе.В Вашем охлаждении к театру есть только один мотив, который легко понять. Это то, что Марья Федоровна, которую Вы полюбили, считает себя — правильно или нет, другой вопрос — обиженною этим театром.


Отсюда Ваше раздражение, которое с моей стороны было бы глупо не принимать в расчет. Но, во-первых, сама М. Ф., конечно, чутко относящаяся к Вашей деятельности, уговаривала Вас не рвать связи с театром. А во-вторых, пусть время решит, кто прав, кто виноват в этих столкновениях М. Ф. с театром. Раскрыть их смысл простой логикой, объяснениями и спорами нельзя — в этом я окончательно убедился весной, когда принимался за это.


По моему личному взгляду, наступит ‘ время — и, может быть, даже не так долго его ждать,— когда отношения между театром и М. Ф. сами собой получат ясное и определенное выражение. Шесть лет общего дела так одним махом не зачеркиваются. И разрыв, мотивы которого одни признают, а другие не признают правильными, еще не есть разрыв.


175. А. М. ГОРЬКОМУ
Июль (между 10-м и 19-м) 1904 г. Усадьба Нескучное


Как-то в последних числах июня, я начал писать Вам прилагаемое письмо ‘. Сначала оно было прервано каким-то пустяком, вроде того, что меня позвали пить чай и приехал сосед. На другой день я, может быть, увлекся работой, на третий забыл о письме, на четвертый оно испугало меня сентиментальностью.


Не успел я вернуться к тому настроению, которое уже несколько раз настойчиво требовало, чтобы я на-писал Вам, как пришло это ужасное, ошеломляющее известие о смерти Антона Павловича,— известие, так взбудоражившее меня, что, мне кажется, я уже никогда не буду таким, каким был до сих пор…


Когда я Вас увидел на панихиде 10-го, у меня явилось сильное желание побыть с Вами, поговорить. Но меня опять удержала мысль, что это — сентиментально и что хотите ли Вы этого сами?


Вернувшись в деревню и перебирая бумаги, я наткнулся на письмо к Вам, так и неоконченное. Посылаю Вам его вместо вопроса: думаете ли Вы, как хотели, окончить в половине августа свою пьесу? Или — вместе с этим вопросом.
Признаюсь, что я опять колебался. Может быть, я — совсем не в тон Вашего отношения ко мне. Но пусть! Пусть Вы знаете, что я часто думаю о Вас с чувством, в котором гораздо больше теплоты, чем это кажется с виду, и с такой болью, которой Вы и не подозреваете.Сейчас я вдруг вспомнил следующий случай.


После моего объяснения с Вами в Сестрорецке я порывисто написал Савве Тимофеевичу , что виделся с Вами, говорили мы откровенно, и что, кажется, мне все стало ясно, и что мне очень хочется поговорить с ним.В ответ я ждал просто назначения дня и часа. Ждал даже телеграммой. Вдруг получаю от него записку, почти текстуально такую: «Из Вашего письма я понял только то, что Вы хотите зачем-то меня видеть.


Я в Петербурге буду тогда-то, всего несколько часов и могу уделить Вам не более… (кажется, получаса)».Так как я ни одной минуты не сомневался, что из моего письма Савва Тимофеевич понял гораздо больше, то, конечно, не воспользовался свиданием с ним.Так наказываются сентиментальные порывы.
А вот другой случай.


В самую последнюю минуту, когда я расстался с Антоном Павловичем, — это было 20 мая, — он, прощаясь, сказал:Как приедешь в деревню, садись и пиши пьесу. И главное: не бойся глупостей и не бойся сентиментальностей. И когда я уже уходил, он послал мне вслед:Смотри же, не бойся ни глупостей, ни сентиментальностей.Если Вы захотите ответить мне,— я на днях уезжаю в Ялту: гостиница «Россия». Там пробуду до первых чисел августа, когда — в Москву. Искренне любящий Вас
Вл. Немирович-Данченко


176. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
13 июля 13 июля 1904 г.
Усадьба Нескучное


Дорогой Константин Сергеевич!
Я очень удивлен, что Вы мне так-таки и не написали ни словечка. И сейчас пишу Вам «на уру», не зная куда. Видел в день похорон Чехова Марью Петровну но не успел спросить Ваш адрес.Передавал ли Вам Василий Васильевич 2 мои опасения перед предстоящим сезоном? Как было страшно в апреле, так осталось страшно и сейчас.


Теперь можно сказать наверное, что к нынешнему сезону моей пьесы не будет. Буду работать все время, но не кончу. Хочу подготовить ее по крайней мере настолько, чтоб в будущем году она была непременно. Как ни обидно, а надо с этим мириться. Дело еще в том, что я, пожалуй, успел бы кончить до 15—20 августа. Но боюсь, что мое отсутствие в театре на такой срок зарежет сезон. И вдруг пьеса не удастся?! Игра слишком рискованная. Поэтому я уже готовлюсь с «Росмерс-хольмом», готовлюсь и с «Месяцем в деревне» и набираю миниатюры. (Не переставая заниматься своей пьесой.)


Когда я ехал на похороны Антона Павловича, я подумал, что надо ставить «Иванова». Высказал эту мысль Лужскому. Он сказал, что получил такое же предложение от Вишневского. А затем кругом говорили, что мы должны поставить «Иванова». Говорили даже, что надо открывать этим сезон.
Открывать-то сезон не удастся, так как нельзя вызывать Ольгу Леонардовну к началу репетиций. И потом это выйдет не спектакль, а вторые похороны Чехова. Но вообще мысль о постановке меня начинает забирать. Очень уж великолепно расходится пьеса:


Иванов —Качалов, Сарра — Книппер, Шабельский — Вы (надо уйти от Гаева?), Лебедев — Лужский или (лучше) I рибунин, Зинаида Саввишна — Самарова, Саша — Тарина, Львов — Леонидов, Бабакина — Марья Петровна (дублерша Красовская), Косых — Артем, Боркин — Москвин.
Совершенно идеальное распределение ролей!


Не пожалейте нескольких рублей, пришлите мне телеграмму: Ялта, гостиница «Россия»,— нравится ли Вам эта мысль. Тогда я подготовлюсь к постановке. По приезде в Москву, не позже 5 августа, займемся с Симовым и с половины августа более или менее приступим.Я рассчитываю отпустить Вас недели на две, когда Вы заладите Метерлинка и просмотрите работу Лужского.


В это время Вы позайметесь Шабельским и вполне отдохнете.
А может быть, нам удастся поставить в сезоне и «Иванова» и «Росмерсхольм»? Сезон длинный и опасный. Но, может быть, еще и Горький вернется. Хочу писать ему письмо.


С Ольгой Леонардовной я уже говорил об «Иванове». И она, и Марья Павловна, и Иван Павлович очень рады этому. Надо только предупредить возможность постановки у Корша. Поэтому я даже пустил слух в газеты.Осмотрел я декорации «У монастыря». Выйдет недурно. Они готовы совсем почти. Суреньянца подстегнул. То, что я видел (куски), показались мне холодны.
Об «Иванове» напишу и Морозову.
Обнимаю Вас.
Вл. Немирович-Данченко
На днях еду в Ялту. 177.


К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Ялта, «Россия», 25 июля 1904 г.
25 июля


Милый Константин Сергеевич!
Я в Ялте четыре дня, пробуду так, чтобы приехать в
Москву 6-го. До тех пор буду совершенно бездельничать. К этому меня уговорили и жена и доктор. Мои нервы очень скверны, но я быстро отхожу и надеюсь до 6-го отойти совсем. До чего плохи нервы: вчера вечером получил от Саввы Тимофеевича ответ на мое письмо по поводу «Иванова» в паршивом тоне, и ночью я уже стонал и выл.


Но это быстро пройдет. Надо только ничего не делать некоторое время.
Сегодня получил Вашу телеграмму ‘. Переписываться с Вами о театре — удовольствие, поэтому сейчас же отвечаю.


Савва Тимофеевич против постановки «Иванова». Говорит, что: 1) пьеса стара и заиграна даже на любительских спектаклях (это и неверно, и ни разу она не была поставлена сколько-нибудь серьезно). 2) Пьеса не расходится, потому что Книппер стара для Сарры (Сарре под 30 лет, и она больная) и провалит роль так же, как провалила Раневскую (!).


3) Интерес к Чехову, подогретый его смертью, иссякнет до представления «Иванова» (по-моему же, смерть Чехова обнаружила такую любовь к нему русского общества, о какой мы и не подозревали. Никогда при жизни его не ставили наряду с Пушкиным, Толстым и выше Тургенева, а теперь это почти единодушно).


4) «Иванов» придуман мною только для того, чтобы дать роль Ольге Леонардовне — «это очень почтенно ввиду ее горя, но для дела ненужное»<…> (на это и отвечать невозможно). 5) «Это старая нота в театре» (это совершенно верно, но противоречит основному требованию Саввы Тимофеевича давать пять постановок в год. Не рассчитывает же он на пять новых нот в году?)2.


Считаю Ваше мнение в телеграмме очень верным и точным. Если «Иванова» ставить, то только теперь. Или уже никогда. Успех художественный большой, материальный под сомнением. В конце концов приходится отложить этот вопрос до встречи. Пока же я все-таки нет-нет и подыскиваю материалы.
Но Савва Тимофеевич и против «Росмерсхольма». А между тем дальше 10-го августа нельзя откладывать решение о пьесе ни на один день. На Горького у меня нет надежды .


Вы предлагаете открывать «ЧайкоН». С Марьей Петровной? А может ли она бывать на репетициях ну, хоть в сентябре?«Ивановым» можно даже и открывать сезон. Я думаю, что Ольгу Леонардовну надо вызывать в Москву поскорее6! И пусть работает. А то сидит на скамеечке в саду и целый день плачет. Натура у нее здоровая, но таким поведением она скорее подорвет ее. Да и она сама скоро начнет рваться к работе.


Отчего Вы боитесь похоронного настроения Метерлинка? Из всего сезона я больше всего рассчитываю на этот спектакль и на «Эскизы».
Ну, словом, все решения — до встречи. С 22 августа Вы займетесь раз в день Метерлинком. Когда наладите,— сделаете для себя перерыв.


А уже потом запряжемся вместе. По приезде я несколько дней посвящу проверке и установке всех частей (электротехнической, декорационной и вообще закулисной), чтоб уж потом не сталкиваться с распущенностью. И переговорим о том, чем начинать, что ставить и проч.
До свидания.
Целую ручку Марье Петровне за телеграмму и обнимаю Вас.
В. Немирович-Данченко


178. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Июль (после 26-го) 1904 г. Ялта


А у меня, дорогой Константин Сергеевич, что-то в последнее время бодрее настроение и взгляд оптимистичнее’.
1 Чехова мы потеряли еще с «Вишневым садом». Он не написал бы больше ничего. Что касается Горького, то если он напишет пьесу — она будет у нас, я в это верю.
2.Потеряли «Саввушку», как Вы выражаетесь. Может быть, еще удержим .
3.Полезную актрису — да. Но и великую «мутилу» все¬го дела .


4. Временно Ольгу Леонардовну? Нет. Теперь она вся отдастся сцене, и очень скоро. Она уже рвется играть и рвется в Москву. Вернется около половины августа. И ей надо давать работу .Вот что Мария Петровна6 плохо поправляется — это ужасно. Так хочется, чтоб она заиграла!Качалов не уйдет. Вишневского—неужели не сумеем направить на путь истины?


Война? Представьте себе, что, следя за нею очень внимательно, я начинаю верить, что к открытию нашего сезона мы будем уже беспрерывными победителями. А это очень возра-дует дух общества.
Из всех, кого могут забрать из наших актеров, действительная убыль почувствуется только в Грибунине. Остальные не убавят аромата и обаяния театра.


Вы напрасно теряете в себя веру, как в актера, и если плохое здоровье удержит Вас во вторых рядах, то Вы и там будете блестеть, как бы в первых рядах.Дружная работа будет без всякого сомнения. Насчет «первенства» мы уже с Вами обстреляны вконец.


Все, что может быть вредного в этом смысле, уже пережито. Если мы не перекусались до сих пор, то теперь уже нет опасности. Знаете, как супруги. Если прожили пять лет, значит, проживут пятнадцать. Всю честь нашей стойкости отдаю Вам, но уже и воспользуюсь тем, что пережито.
Актеры тоже будут дружны. Последние месяцы меня убедили в том, что нас немного, но зато легко этим немногим быть крепкими. И на сборы Вы смотрите пессимистично.


Метерлинк 15 по 1300? Тогда не стоило и браться за него.
По-моему, 10X1600, 5X1400, 5Х1300 = около 30 тысяч. Чирикова протащу10. (Найденов с Ярецвым — са ne se marie pas*11. «Федор» не запрещен. *Это несовместимо (франц).— Ред.Миниатюры должны дать гораздо больше. Вы боитесь, что они не пойдут. Я тоже боюсь, говоря откровенно. Но только боюсь художников. Симов родился Симовым и умрет Си-мовым. Только это меня и смущает.


Вот, стало быть, что нам надо преодолевать:
1. Число постановок. Очень трудно, но не невозможно.
2. Декорационная часть.
Необходимо в первой половине августа вырешить весь репертуар и в течение августа выработать состав миниатюр. А затем терпеливо работать.
Из предлагаемых Вами пьес я принимаю все. И Бьёрнсо-на, и «Призраки», и «Отца», и «Месяц в деревне» .


Мне все равно, какие из них. Мне хочется только, чтоб у всех были роли. До сих пор я совсем не вижу Савицкой, Вишневского, Москвина и Вас 14.
Я свою пьесу не только не окончил, а даже и не набросал. Зреет вещь хорошая. И не хочется мять ее.


В Ваших миниатюрах слишком много Чехова ‘.
И относительно «Чайки»: или «Иванов, или «Чайка». То и другое, да еще с другими пьесами Чехова — однотонно.
Я удерживаю себя от всякой работы, чтоб сохранить силы и свежесть впечатлительности.


Не набрасывайтесь на работу (со 2 августа). Ведите репетиции спокойно, бодро, не спеша. В три часа в день можно сделать много. Дайте в первые репетиции актерам пожить самим, не отказывайте им сразу в том, чего им хочется. Я буду доволен, если 8—9 августа услышу чуть-чуть наладившихся одних «Слепцов».


Не падайте духом и берите от театра то, что он может дать радостного. Пусть Савва Тимофеевич 16 говорит, что мы «не любим дела».Я очень надеюсь удержать общий тон, уверенный и деятельный. В этом, в сущности, теперь вся моя забота. Пусть все лица улыбаются! Если актеры довольны и принимаются за работу весело — все пойдет хорошо.


Я буду в Москве 6-го. Первые дни уйдут на ориентировку, подготовку «кампании». Числа с 12—14-го вступлю в качестве режиссера (без вопросов о первенстве) 17.Читал в «Новостях дня», в записках Гарина, что у Ста-ховнчей умерла сестра,— которая? 18
До скорого свидания.
Ваш В. Немирович-Данченко


179. А. М. ГОРЬКОМУ
Коней июля — начало августа 1904 г.


Многоуважаемый Алексей Максимович. Приближается 15 августа. К этому сроку в наше последнее свидание Вы предполагали известить меня, в каком положении находится Ваша новая пьеса.


За это лето, в деревне, сосредоточенно и уединенно перебирая все происшедшее в последние месяцы сезона, я не раз порывался писать Вам… Больших усилий стоило мне наконец удержать в столе письмо к Вам, написанное искренно обо всем, как я думаю… Оно могло показаться Вам чересчур уж сентиментальным…


В конце концов, однако, Вы пишете пьесы, а Художественный театр имеет право рассчитывать на постановку их. Что он заслужил это право своей работой — это я готов защищать где угодно и когда угодно. Что это право основано и на горячем и часто даже восторженном отношении к Вам и к Вашим трудам — в этом Вы не можете сомневаться ни в коем случае. Значит, я могу спрашивать Вас о Вашей пьесе, просто даже в качестве представителя театра.


Но я пользуюсь случаем прибавить, что, если я Вам понадоблюсь в ближайшее время с той стороны, которая, как Вы сами однажды выразились, связывает нас профессионально,— понадоблюсь своим опытом и искренностью (Вы не раз имели случай убедиться в ней),— го я по-прежнему отложу всякое свое дело для беседы с Вами.


Я хочу тысячу раз подчеркнуть Вам, что мое отношение к Вам — и как к писателю и как к человеку — совершенно неизменно.


Да, я думаю, и у всех в театре.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
В Москве я буду с 6 августа.


180. А. М. ГОРЬКОМУ
Август (после 11-го) 1904 г.


Алексей Максимович!
Придет время, и Вы убедитесь, что оскорбили меня, без всякого с моей стороны повода, и пожалеете об этом. Или же я приду к убеждению, что Вы не стоили того, чтоб я так мучительно принял Ваше письмо ‘. В настоящую же минуту я бессилен отстранить Вашу обиду. Вызывать Вас на объяснение,— Вы не пойдете, да теперь уж и очевидно, что оно ни к чему не привело бы, а ударить Вас словами так, как Вы меня ударили,— я не умею.
Вл. Немирович-Данченко


181. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Пятница, 10 сентября 1904 г.
Москва


Дорогой Константин Сергеевич!
Получил Ваше письмо’ Насчет билетов устрою.
Не конфузьтесь своего отдыха. Набирайтесь сил и укрепляйте нервы. Только выучите графа, и если бы Марья Петровна немного занялась Бабакиной.
«Там, внутри» репетирую. Толпу приготовлю Вам двояко: общереальную (как и написано), то есть разные фигуры; будут они на сцене кто выше, кто ниже и будут принимать участие — ну, словом, по обыкновению.


И совсем иначе, по-метерлинковски. В последнем случае до конца пьесы она только успеет приблизиться и совсем не будет участвовать в финале. Просто с ухода старика — ее видно, она двигается, как медленно волнующееся море; вся медленно вправо, вся медленно влево, вся вправо, вся влево (несколько трудно, говорят: голова кружится).


Так она двигается. При этом каждый тихо говорит: «Отче наш», от чего происходит легкий ропот, и несколько человек тихо поют похоронную молитву. Вот и все. Когда здесь уже все кончается, то на горке, на дорожке появляется голова колонны… Тогда все разговоры в толпе вычеркиваются.
Признаться, мне реальная тольа изрядно надоела—оттого я это и придумал. Но, может быть, это никуда не годится.


2-й акт «Иванова» все-таки приходится мне мизансцени-ровать, так как у Василия Васильевича туго идет Лебедев и ему некогда. Поэтому, кроме «Там, внутри», вероятно, не дотронусь до Метерлинка.
До свидания. Обнимаю Вас и крепко целую ручки Марье Петровне.
Ваш В. Немирович-Данченко


182. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
14 октября 1904 г. Москва


Дорогой Константин Сергеевич!
Может быть, я Вас сегодня не увижу, поэтому пишу. Мне хочется и сказать Вам, что я совершенно понимаю Ваше изнервленное состояние в настоящее время, и в то же время поддержать Вас в необходимости бодрого участия в театре. Я говорю об «Иванове».


Я отложил «Иванова» наперекор желанию почти всех наших. Совершенно сочувствуя Вам, наши говорили мне, что если Вы не сможете играть завтра первое представление «Иванова», то так же не сможете и во вторник, поэтому, дескать, нет надобности откладывать и подвергать театр значительным убыткам. Я посмотрел на дело несколько иначе.


Я думаю, что выигрыш времени здесь много значит. Говорю Вам вполне откровенно: по-моему, Вам необходимо время, чтоб не только улеглись в Вас первые волнения постигшего Вас горя, но и для того, чтобы Вы за эти дни нашли несколько часов подучить роль. Ведь Вы с самой поездки в деревню к покойной Елизавете Васильевне не брали тетрадь в руки .


Репетируй Вы сегодня и играй завтра,— Вам бы так и не удалось это сделать. И пьеса была бы подвергнута огромному риску, двойному риску. То, что вся зала отлично понимала бы Ваше состояние и вполне сочувствовала бы ему,— нисколько не спасло бы спектакля. Понимать и сочувствовать — это одно, а воспринимать спектакль — это другое.


Не Вам объяснять важность исхода «Ива¬нова», Вы сами лучше нас всех понимаете это. Вот как я и угадываю Вашу психологию: прежде всего Вам нужно привести в порядок свои перебитые нервы. Я уверен, что через 5 дней они будут лучше, несмотря даже на то, что в эти 5 дней пройдут похороны. Кроме того, Вы найдете время подучить роль. Наконец, я приведу в полный порядок деко-рационную и бутафорскую часть.


Дай бог, чтоб исход «Иванова» утешил Вас и в смысле успеха пьесы и в смысле успеха Вашей роли.
Ваш В. Немирович-Данченко


183. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Октябрь 1904 г.


Дорогой Константин Сергеевич!
Ваше письмецо карандашом взволновало меня. Трудно Вам будет еще только некоторое время. То полугодие, надо рассчитывать, для Вас будет совсем легкое. По крайней мере в смысле спектаклей. А если даже понадобится полный покой и по утрам,— то, может быть, Найденов даст нам «Авдотьину жизнь», и тогда, как ни печально это будет, но отложим миниатюры “… С «Авдотьиной жизнью» сезон пройдет крепко… Но пока?!..


И вот еще что я должен сказать. Вам, может быть, кажется, что я не хочу участвовать в работе по миниатюрам. Это не так. Во-первых, и самый выбор я предоставил Вам, потому что это Ваша мысль и я не хотел бы даже в небольшом отделении насиловать ее. Во-вторых, я готов отдать все вечера, но участвующие в миниатюрах заняты каждый вечер, а и «У монастыря» нельзя репетировать по вечерам, даже сценами,— все почти заняты в спектаклях.


Наконец, я рассчитываю приготовить «У монастыря» настолько заблаговременно, чтобы вступить Вам на помощь по чисто технической части, когда будут установки декораций, света, звуков и проч.
Между прочим, мы ведь имеем запасных три дня, то есть можем поставить спектакль не 17-го, а 20-го. Дальше уже идти некуда.
Рассказы прочел все.


«Мертвое тело» — очень хорошо в смысле лиризма декорации. Но прежде всего декорации. А ведь из «Дружков» не подходит?
«Унтер Пришибеев» — прямо великолепно. Цензура почеркает кое-что, но это ничего. Кто «унтер»? Или Вы, или Лужский.
«На чужбине» — тоже отлично (Лужский и Андреев?), но мелко, мимолетно. Хорошо среди четырех рассказов.
«Хамелеон»-—не успеем декорацию сделать и проч.
«Мечты» — не выйдет, по декорации. Наверное не выйдет.


Нельзя ли программу составить из пяти рассказов (выбрать четыре)
1) «Злоумышленник» (Вишневский, Громов)
2) «Мертвое тело» (Логинов, Шадрин, Адашев)
3) «Унтер Пришибеев»
4) «Хирургия» (Москвин, Грибунин) и
5) «На чужбине» (Лужский, Андреев).
Ваш В. Немирович-Данченко


184. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Телеграмма
Петербург, 1904 г. 24 октября


Прочтите товарищам пайщикам. Умоляю послушаться меня. Следующий спектакль должен быть «Авдотьина жизнь» в трех актах и большое отделение эскизов. Последнего акта Найденова совсем не надо. Пьеса будет талантливым и художественным протестом против стоячей лужи и стремлением к свету простой необразованной женщины. Непростительно пренебрегать таким благодарным и благородным моментом.


Я примусь за Найденова, Вы за эскизы. Я принял в расчет все соображения, готовые декорации для Ярцева, но: рискованность пьесы и неясность, как разыграются роли, современное настроение общества и его ожидания от нашего театра, необходимость ноябрьского успеха, иначе опять на пол-тора месяца уныние, уверенность в крепкой интересной раздаче ролей у Найденова. IVtat здесь нечего делать, но прошу позволения еще два дня выспаться, я давно не спал хорошо.
Немирович-Данченко


185. А. П. ЛЕНСКОМУ
Октябрь 1904 г. Москва


Милый Саша! Если ты захочешь как-нибудь посмотреть «Иванова» или вообще зайти к нам в театр, то имей в виду, что я отдал распоряжение в конторе (ход или со двора, или с бокового подъезда), чтобы тебе во всякий спектакль дали место — либо режиссерское, либо какое-нибудь из казенных, либо пустили в директорскую ложу. Так что, когда вздумается, сразу к 8 час. и приди.
Твой В. Н емирович-Данченко


186. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
1904—1905 гг.


Милый Константин Сергеевич!
Хочется мне сказать Вам под свежим впечатлением моих дум… Третий день принимаюсь писать, каждый раз под новым наплывом все тех же дум, все откладываю, а между тем все идет по-старому.
Вот что я хочу сказать, милый и любимый Константин Сергеевич.


Вы не правы. Вы совершенно не правы. Кроме того, Вы не справедливы. И оттого, что Вы не правы и не справедливы, Вы придираетесь, путаете других и ужасно нервите и путаете себя. Вы — большой. И если большой путает, то происходит невероятная сумятица.


Обо мне. Вы думаете, что я сейчас в ленивом настроении. Очень заблуждаетесь. Я полон энергии, но я деликатно во всем уступаю Вам, а Вы толкаете меня то в правую сторону, то в левую. И в то же время Вы думаете, что я и ленюсь и мешаю Вам.


Вы не правы к труппе, не правы к работе, словом, ко всему. Вы уже занервлены. Если бы вспомнили, что я говорил на первой беседе о «Юлии Цезаре». Я тогда выгораживал Ваш труд и говорил, что только бы не довести Вас до той занерв-ленности, когда Вы ведете дело так, что все спутывается кругом.


Ваше настроение давит и гнетет всех, включая и меня, а вовсе не лень и нежелание работать многих в театре.
Надо найти средство против этого, чтобы театр не погиб.
Я думаю, что у меня есть это средство…
Не обижайтесь на меня, ради создателя. Марья Петровна рассказывала мне, что
Вас мучает, когда Вам приходится в чем-либо обвинять меня.


Каково же мне обвинять Вас. А я не обвиняю, не хочу обвинять. Я только говорю, что из всего, что Вы сейчас требуете, половина неосуществима, четверть не нужна совсем. А Вы требуете, нервитесь и придираетесь.
Не сердитесь на меня.
Ваш В. Н.-Д.


187. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Июнь 1905 г.
Усадьба Нескучнсн


А другие товарищи — Лужский ли, Бурджалов ли, Александров ли — Вас удовлетворить не могут.
Когда я это все взвешивал, я сказал себе: он может поставить один, с помощником, одну, много — две пьесы в сезон. Поэтому пусть будет не театр, а кружок. И я предложил Вам такой проект. Вы первый восстали против него. Вы сказали, что театр есть общественное учреждение, а кружок — забава в искусстве.


А театр требует 300 тысяч и не менее четырех пьес. А четыре пьесы Вы один, играя 4—5 раз в неделю, поставить не можете. И Вы отлично знаете, что я еще самый покладистый из всех русских режиссеров. Ни один из сколько-нибудь значительной режиссеров не ужился бы с тем положением второго режиссера, какое занимаю я. И думаю, что ни один из режиссеров не сумел бы так честно и тонко ценить Вас, как ценю я, и так деликатно обходиться с Вашим талантом, как это делаю я.


Я до такой степени убежден во всем, что пишу, и так скромно думаю о своих режиссерских способностях, что остаюсь при всегдашней моей уверенности, что пока еще нет человека, а может быть, и не будет, который бы заменил Вам меня для успеха театра, и что без Вас я один тоже не могу повести хороший театр.


Я остаюсь при этом убеждении, как и все семь лет.
Вы же, очевидно, начали думать иначе. .
Почему? Откуда это прихлынуло?
Стена.
Вырастает стена.


Я не понимаю Вашего тона, начиная с Петербурга. Я чувствую, что Вы можете сказать что-то, и очень многое, на что у меня, как из рога изобилия, посыпятся возражения, потому что нет ничего, на что я не мог бы возразить десятком неопровержимых доводов, но что Вы можете сказать,— не догадываюсь.
Вернее всего, что это обычные «послесезонные» мечтания, когда трудности дела забываются и человеку кажется, что он все может.


Моя подозрительность подсказывала мне разные влияния на Вас людей, не знающих, как течет дело в сезоне (Марья Петровна, Стахович, иногда Ольга Леонардовна1). Но влияние на Вас не длится долго, если оно неверно. Стало быть, дело не в этом.


А Ваше недоверие ко мне выросло вдруг до такой степени, что в последнее время иногда прямо невмоготу было разговаривать с Вами. Верите ли, я иногда слышал от Вас такой тон, какой у Вас бывает, когда Вы говорите… например, с Раевской: деликатность при абсолютном неверии в ее художественный вкус.
Откуда это могло вдруг налететь?


Разве вся эта путаная, непонятная для меня история с разделением труда по «Горю от ума» и «Драме жизни» не была результатом недоверия к моей работе?
Положим, я вспоминаю, что Вишневский как-то зимой говорил, что необходимо, чтобы все мизансцены писали Вы, а я репетировал.
Но ведь тогда же было ясно, что это невозможно, что Вы не можете написать мизансцены четырех пьес.


Я не говорю уже о Вашем отношении ко мне после этой знаменитой беседы о «Драме жизни» с Мейерхольдом. Тут Вы очень рассердились. Правы Вы были или нет — другое дело. Но в гневе человек способен на многое.
Но и здесь. Вы могли обидеться на мой протест против репетиций, от которых — я знаю хорошо это по прошлым годам, по Пушкину,— все считали бы себя угнетенными.


А почему же я не мог обидеться на Вас, что Вы приняли чуть не за откровение самые обыкновенные вещи, какие Вы слыхали множество раз не только от меня, но и от многих из нас. Ни один человек в труппе не нашел ни одного нового слова во всем, что очень гладко и красиво сказал Мейерхольд, а Вы поддались этому, как явлению.


В течение стольких лет мы бились, работали, каждая пьеса была для нас на репетициях беспрерывными исканиями и пробами, с напряженной энергией, с ссорами мы кипели в самом горниле театра. В последние два года из нашей же школы начали нестись желания нового движения в театре; тот же «Мир искусства» в истрепанных экземплярах валялся год-два на Малой сцене, о Беклине, Штуке, о Гамсуне и ДАннуниио не прекращались разговоры, я же выкарабкал «Драму жизни» (благодаря Адурской), я же заговорил с Мейерхольдом о том, что пережил, когда ставил «У монастыря», и о надоевшем натурализме,— все это прошло мимо Вас, не задевало Вас .


И вдруг все это в устах Мейерхольда оказа¬лось новым словом.
Да это не только мне, это всей нашей молодежи обидно. И он сказал: «Не надо никакой беседы!» И это Вам понравилось. Я говорю: надо же выработать, в каком тоне будет ставиться пьеса, Вы говорите: это детали. А потом, конечно, сами же ищете, именно прежде всего, этого тона. И ищете той же беседы, какая выработалась всей нашей громадной практикой.


И Мейерхольд говорит, надо идти на сцену и в четыре дня сыграть пьесу. И Вы находите эту мысль замечательной, а когда я запротестовал, Вы возненавидели меня.


Ради создателя — где же тут справедливость?
Самарова сказала мне, что вся перемена в Вашем отношении ко мне пошла от Мейерхольда, что ему суждено сыграть между нами роль Марьи Федоровны между мною и Горьким.


Хм! —воскликнул я по Ибсену.
Марья Федоровна хотела поссорить меня с Вами — не удалось. Санин ссорил — не удалось. Морозов хотел вытеснить меня из театра — не удалось. Горький чуть не требовал условия за свою пьесу — моего удаления — не вышло. Неужели же удастся наименьшему из всех этих людей? Настолько не сомневаюсь, что и не думаю об этом. И упоминаю-то потому, что к слову пришлось.


Но факт налицо: Ваше отношение ко мне сейчас мутное.
Ничем с моей стороны не заслуженно!


Скорее, я Вас мог бы обвинять во многом за этот сезон. Но я в конце концов всегда спешу оправдать Вас и объяснить Ваше поведение, потому что никогда не сомневаюсь, что в основе Ваше отношение к театру глубоко благородное и всегда искреннее. Это самое высокое качество в Вас, я люблю это вспоминать, я хочу подражать ему.


Вот почему я пишу Вам это длиннейшее послание.
Я сделаю все, что сохранило бы нашу тесную связь для целости театра. Я готов сколько угодно раз громко повторить о своем отношении к Вам, полном уважения и любви к Вашему таланту. Но быть со мной таким, какой Вы в эти два месяца,— Вам не приходилось за все 7 лет. Вы меня не любили, не уважали и ставили очень невысоко.


Я очень унижаюсь, говоря об этом так прямо. Взвесьте это. Вряд ли я смогу заставить себя сказать это еще раз.
Поверьте мне, что мое послание не имеет никакой тайной цели. Оно назрело еще в Москве, но там некогда было говорить. Еще в Москве я два раза принимался писать Вам.


Здесь я всего второй день. Мне необходимо свалить с души эту муку.
Что будет дальше — не знаю совсем. Ручаюсь за одно, что я каков был, таков и остался А Вы?
Ваш В. Немирович-Данченко


188. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Екатеринославская губ. 8—10 июня 1905 i.
Почт. ст. Больше-Янисоль Усадьба Нескучное
8—10 июня 1905 г.


Дорогой Константин Сергеевич!
Ваше отношение ко мне стало очень натянутым. Не захотите ли Вы вместе со мной постараться устранить эту натянутость?


Почему-то я чувствую, что наши отношения переживают критическое время. Не выяснить их теперь —можно впасть в роковую, гибельную ошибку.
Отношение Ваше ко мне стало непонятным для меня не с этой злосчастной беседы о «Драме жизни», а гораздо раньше. Я еще в Петербурге почувствовал какую-то новую ноту. Беседа о «Драме жизни» была только взрывом накопившегося горючего материала .


Я очень добросовестно перебираю в памяти все, что было между нами за этот сезон, и ищу, где я мог быть виноват перед Вами.
Иду по всему сезону.


Метерлинк. Неуспех. Долетают до меня Ваши обвинения, что я уклонялся помогать постановке Метерлинка. Я не придаю этому значения. Неуспех всегда возбуждает несправедливости. Человека тянет обвинить кого-нибудь. Я сам часто в таких случаях был несправедлив к Вам. Это — ничтожные Счеты, которые тонут в больших заботах.


Но пользуюсь случаем подчеркнуть один вывод из этого. Я умею быть действительно полезным, только вдумавшись, сосредоточенно вжившись в пьесу. Когда один, самостоятельно вникну в нее и разбужу у себя в душе все, что может там откликнуться. Делать это на людях, на беседах я не умею. Мне надо, чтобы беседы улеглись в душе. Если это время не пришло, то сколько бы меня ни теребили, ни торопили, как бы ни упрекали в недобросовестности,— я все равно остаюсь туп, как камень. Я буду думать: да, так недурно, но и так хорошо, можно так, а может быть, можно и иначе. У меня нет определенного, созревшего из души взгляда.


И это не только в режиссерстве, это во всяких случаях жизни.
Вы не раз уже встречались с этой моей чертой.


А в Метерлинка я не вдумывался. Решено было, что летом я буду писать пьесу (которую бросил после смерти Чехова), а осенью я ушел в «Иванова».
Пошел «Иванов». Тут я ни в чем не виноват перед Вами.


Вы находили постановку «Иванова» нехудожественной. Это же не вина! Успех «Иванова» при неуспехе Метерлинка Вас очень обескуражил — я Вас понимаю, даже вполне сочувствую Вам. Из всей постановки «Иванова» я, как режиссер, испытывал удовлетворение только в 3-м действии, которое лилось у меня из души. А Вы, кажется, понимали так, что я горжусь своим режиссерством в «Иванове». И слишком часто давали мне чувствовать нехудожественность постановки. Это было и несправедливо и жестоко. Не могли же Вы желать провала!


И все, что можно собрать из Ваших обвинений меня по поводу «Иванова» и что, может быть, впоследствии отразилось на Вашем отношении ко мне,— несправедливо.
Разберемтесь, в самом деле.


Макет 1-го действия Вами был одобрен. Тоны актеров в 1-м действии мы разбирали вместе. Затем Вы должны были уехать в Крым отдохнуть. Я в это время приготовил третье действие и начал второе. Вторым я сам не мог быть доволен. И не удалось оно, и у автора-то оно плохо. Но я угадал, чем можно взять публику на этом акте. Я с Вами не соглашался в некоторых подробностях. Но странно было бы требовать, чтоб я ставил так, как не чувствую, хотя Вам и принадлежит право художественного veto.


4-е действие? Неужели я не мог бы поставить его гораздо лучше? Дайте только время и средства для другой декорации и отложите постановку на 10 дней. Я решил — и нисколько не раскаиваюсь в этом,— что и «Иванов»-то не стоит этого. И в конце концов спас начало сезона и обеспечил ему существование на два месяца. Справедливо ли ставить мне это в упрек?


О, конечно, гораздо эффектнее для меня было бы отложить постановку на две, на три недели, добиться художественности в 4-м действии (засушив по пути актеров) и отнять у бюджета 15 тысяч.


Нет, не стоит распространяться. Вы были несправедливы, если сердились на меня за «Иванова». Именно Вы, зная, как необходимо было скорее иметь успех, просто-напросто иметь успех.


Нехорошо поступили Вы, и послав мне телеграмму в Петербург. Вы заподозрили меня в том, что я почил на деше¬вых лаврах. Между тем как я, не одеваясь до 7 часов вечера, упорно думал, как повести сезон дальше. Трудился с тройной энергией.


Эту телеграмму, глубоко оскорбившую меня, я Вам извинил, чувствуя Ваше смутное, художественно неудовлетворенное настроение.
Затем подошла история с миниатюрами для Вас и «Монастырем» для меня. И тот и другой, т. е. и Вы и я, получили «до сих пор не зажившие раны». Оба мы были жертвой необходимости дать поскорее, до праздников, новинки. Вы принесли в жертву свою художественную идею, я — свою.
Впрочем, что «Монастырь» стал моей оаной,— Вы этого от меня никогда не слыхали.


Но сначала о миниатюрах.
Не обвиняете ли Вы до сих пор меня? Не я ли именно, по-Вашему, смял Вашу идею?


Это было бы новой несправедливостью.
Вы не забыли, вероятно, что я 6—7 дней провел над составлением целого спектакля миниатюр и привел к убеждению и Вас и Сулераэ, что такого спектакля нельзя составить. Его нет! И. может быть, долго еще не будет. Потом Вы убедились на практике, что играть миниатюры труднее, чем целую пьесу, что у нас нет в труппе ни Алеши и Мити Карамазовых, ни Снегирева, ни достаточного числа художников и Полуниных, ни — самого главного — цензурного разрешения интересных отрывков (запрещенный Толстой).


А в конце концов и Горький отнял целое отделение. Почему же вина за неразвившуюся идею пала на меня? Разве Вы не сознаете, что это несправедливо?


С другой стороны, не курьезно ли, что истинно художественная неудовлетворенность, пережитая мною с «Монастырем», прошла до обидности мимо Вас.


Вы не нашли тона для Метерлинка, я хотел найти его в «Монастыре». Без малейшей претензии конкурировать с Вами— умоляю Вас поверить этому,— а одушевленный единственным стремлением — выбиться из приедающегося реализма и угадать новый тон для новых авторов, включительно до Ибсена. Я хотел слить тонкую, изящную характерность с тоном лирического стихотворения.


И что же? Я встретил полное сочувствие только в молодежи— Германовой и Петровой. «Столпы» же наши — Книп-пер, Качалов и Леонидов — не только потянули меня, самым грубым образом, враждебно потянули меня на узкий, мелкий реализм, но и самое мое стремление преподносили Вам в вечерних антрактах в тоне пошлых закулисных сплетен. Остальные актеры или высмеивали мою попытку (Вишневский, Лужский), или ревновали к тому, что я увидел в Германовой будущую исполнительницу первых молодых ролей (та же Книп-пер, Литовцева и др.).


Боль моя была нестерпима, но она еще усиливалась тем, что я не мог торжествовать победу. Ни пьеса этому не помогла, ни времени не было достаточно, ни Вас я не мог вовлечь в дело, так как Вы были заняты усиленно миниатюрами.


Если Ваша рана от миниатюр не заживает, то не скоро заживет и моя.
На отыскании нового тона я строил целый репертуар — «Эллиду», «Джиоконду», «Аглпвен и Селизетт», может быть — Пшибышевского . Придет время, и, может быть, очень скоро, когда Вы испытаете точь-в-точь все, что испытал я тогда. И только тогда Вы как следует поймете, в чем истинная мука режиссера, ищущего одного тона при столкновении с предубежденными актерами, воспитанными на другом.


Да, впрочем, что я говорю — поймете! Вы так много раз были одиноки в таких случаях, что и теперь прекрасно можете понять. Никто не поймет этого лучше Вас. Но тогда Вас восстановили против меня, и еще Ваше обычное благородство помогло Вам не слишком поддаться этому.


Я не могу забыть одной беседы после репетиции, когда я (как в Сарре в «Иванове») все хотел выявить в Ольге Леонардовне настоящий лирический подъем, а она слушала меня слушала и вдруг ответила: «Попробую завтра играть Ольгу с папиросой».


Это было убийственно! Убийственно по реализму! Или как Качалов на первом представлении, не предупредив меня, заиграл совершенно новое лицо, диаметрально противоположное тому, что я хотел, делая новые переходы и новые купюры в роли!!


С тех пор я пришел к убеждению, что Качалов — ограниченный характерный актер, Леонидов — неисправимая дере-вянность, а Ольга Леонардовна — превосходнейшая комедийная актриса, но совершенно лишенная поэтического взмаха. Сарра — еще больше убеждала меня в этом.


Очень может быть, что я заблуждался. Очень может быть, что такого тона нельзя найти. Но мое заблуждение осталось при мне. Я не разубежден до сих пор. Я буду продолжать искать этот тон. Может быть, я все еще увлекаюсь насчет Германовой, находя ее созданной для нового репертуара и вообще исключительно способной актрисой, пригодной для крупных поэтических замыслов. Но посмотрите, что произошло от НРПОНЯТОСТИ и извращенности моего стремления и от того, что Вы как раз в это время были так далеки от меня, так мало верили мне.


Яд все-таки пущен. Но уже якобы не Вами в Метерлинке, и не мною в «Монастыре», и не Германовой, а кем-то другим, Мейерхольдом, что ли.
Труппа в «Иване Мироныче» и «Блудном сыне» купается, как в своих водах, но бранит эти пьесы.


«Монастырь» провалился прежде всего потому, что он игран черт его знает в каком тоне. Германову начинают клевать до такой степени, что я ей советую спрятать подальше и похвалы, которые она слышит, и даже способности (курьезно, что даже занятия ее с ученицей Андреевой, прекрасная постановка отрывка — явление совершенно исключительное в театре — обходится молчанием, точно все на угольях боятся отметить похвалой!).


Я с пеной у рта два раза грызусь с Вишневским, Лужским и Москвиным (наиреальнейшими ак-терами) о необходимости нового тона на сцене. Я, в первую мою встречу с Мейерхольдом, говорю о необходимости нового тона на сцене. Это дает ему толчок предложить свои услуги.


И вдруг Ольга Леонардовна — первый враг нового тона — хочет играть «Аглавен и Селизетт», жаждет играть Кнута Гамсуна, говорит, что мечтает сыграть Эдду Габлер и вообще ибсеновских героинь.


По моему глубокому убеждению, для нее это стремление губительное, у нее ничего нет для этих ролей, но факт тот, что яд пущен.
За нею Мейерхольд является вдруг чуть не новатором, говорит о новых тонах и новых пьесах, как будто до него никто и не думал об этом.
А Вы были так далеки от моих художественных исканий,— мы даже не имели времени поговорить об этом,— что все это кажется Вам новым, приходящим извне, а не из самого горнила нашего же театра.


Повторяю, если миниатюры — Ваша незажившая рана, то «Монастырь» для меня — гораздо более глубокая, потому что я очень давно не горел таким истинно художественным исканием, потому что я испытал полную неудачу и потому что даже самый факт моего стремления прошел бесследно, а новизна его будет приписана другим лицам.


Вы очень ревниво относитесь к тому, что делаете. Я в этом отношении неизмеримо скромнее. В «Привидениях» я снова пытался поднять поэтический дух произведения. И моя попытка вторично канула в Лету. Мне на этой почве не верят. Не потому что мне не верят вообще, а потому что наша труппа отравлена реализмом, доходящим до узкого натурализма.


И если «Искусство», новый журнал, бранит постановку «Привидений», то, по-моему, он наполовину прав. И гибель нашего театра, по моему убеждению, не в отсутствии новых сил, а в том, что старые силы не хотят возвыситься над уровнем изображения обыденной жизни. Из участвовавших в «Привидениях» одна Савицкая понимала и чувствовала ту возвышенную символизацию образов, которой я хотел.


Но зная хорошо Москвина, Качалова, Книппер и Вишневского как превосходных реальных актеров,— я уже не очень твердо настаивал на поэтизации образов в «Привидениях» ш. Я знал, что это будет сказано на ветер.


Я очень отвлекся в сторону. Но я пользуюсь случаем высказать Вам убеждение, выросшее из моей души в течение двух последних лет, что без ярких, истинно поэтических образов театр осужден на умирание. Чеховские милые скромно-лирические люди кончили свое существование. Вы это блестяще увидите на «Чайке». Это будет успех знакомых мелодий, успех «Травиаты», когда накануне шел «Князь Игорь», а завтра должен идти «Зигфрид» . А истинную поэзию я вижу в Бранде и Агнес, в «Эллиде», несомненно —в «Джиоконде», в «Аглавен и Селизетт» и т. д.


Что надо сделать для того, чтобы не остановить движение театра, какие приемы употребить с актерами, какую перестановку произвести в наших режиссерских привычках и вкусах, где проявить смелость и уверенность в выборе актеров и распределении ролей, на что махнуть рукой, а чему протянуть руку, чтоб поддержать,— ничего еще не знаю. Как пользоваться старыми мотивами и твердыми уверенными тонами старых актеров для поддержания успеха театра и когда позволять себе смело идти навстречу новому •— тоже еще не знаю.


Но, по-моему, никогда за последние пять лет мы не должны были так часто и так крепко быть вместе, как именно теперь, когда оба чувствуем необходимость обновления и оба можем проявить весь наш опыт для этого обновления.


А между тем именно теперь наши отношения натянуты!.. Я думаю, что около Вас есть уже довольно много людей, которые беспрерывно занимаются тем, что отравляют наши отношения. Сохрани бог —я не намекаю на Марью Петровну .Напротив, я уверен, что она в крепости наших отноше¬ний видит для Вас пользу. Эти люди — в театре. И делается это без злого умысла, но тут фразочка, там другая, завтра третья — глядишь, доверие и подточено.


А есть пример — мне не хочется называть,— когда человек даже прямо умышленно отравляет отношения. Мне начинает казаться, что ему, этому господину, выгодно, чтобы мы не были слишком близки. При нашей полной близости и доверии друг к другу он всегда терял .
Возвращаюсь к исканию причин перемены Вашего отношения.


Закончили мы сезон благополучно. Жертвы пошли недаром. Мы сумели обеспечить существование театра.
Но тут что-то случилось Ваше настроение относительно меня заволакивается туманом.


Вдумываясь в то, какой Вы были в последние два месяца, я нахожу Вас как будто сбросившим с себя все оковы. В течение 4—5 лет Вы как бы согласились на разные ограничения Вашего художественного темперамента. Вы как бы поверили в мой разум и позволили этому разуму держать Ваш темперамент в контроле, ради истинного успеха дела. Вы видели на опыте, что ничем не сдерживаемый темперамент Ваш губит лучшие перлы Вашего таланта.


Предоставленный одному себе, Вы одной рукой создаете, а другой разрушаете. Не было ни одной постановки, включая сюда даже «Три сестры», которая не рисковала бы пройти бесследно, если бы не вмешательство моего — не только литературного, но именно художественного— контроля. Вы меня простите, что я это говорю. Но я считаю данный момент, данные наши отношения положительно чрезвычайно важными.


Идеалов нет. И самый большой талант — не идеал. И Пушкин и Толстой не идеалы. И Вы не идеал. В Вашем темпераменте есть что-то враждебное Вашему же таланту. Вы часто делаете совершенно противоположное тому, что Вам хочется делать, и, наоборот, Вам часто хочется делать противоположное тому, куда клонит Ваш талант. В обоих случаях Вы этого не замечаете, но по упрямству, деспотизму или капризу настаиваете на том, что ложно.


Быть около Вас тем, чем я был в течение пяти лет, — величайший и неблагодарнейший труд. Труд бесславный, но требующий вдумчивости и самой тонкой деликатности и чуткости. Понимали Вы это или нет, сознательно или просто по доверию, но Вы признали необходимость этого «контроля художественного разума»,— если можно так выразиться.


Вдруг что-то случилось. Вдруг Вы нашли все это обидной «опекой» и решили сбросить ее с себя. Вдруг Вам показалось, что это стесняет Вас как художника.Таковым мне кажется Ваш психологический поворот. Он предсказывает печальные и губительные последствия.


Вам вдруг начало казаться, что истинное искусство было только в Охотничьем клубе, где ничто не сдерживало Ваших замыслов. Вы начали находить, что истинная закулисная этика была только в Обществе любителей искусства и литературы, забывая разницу между труппой актеров, играющих ежедневно, и группой любителей, играющих, когда это удобно. Колоссальную разницу! Вы вдруг начали находить, что истинная работа была в Пушкине , забывая о тех жестокостях, доходящих до нравственного изуверства, с которыми можно было мириться только ради создания первых шагов и которых нельзя выносить в организованном общественном учреждении.


Вы вдруг решили дать широкий простор своеволию, не боясь, что оно, охваченное всем Вашим темпераментом, может привести к гибели то, над созданием чего Вы же сами работали семь лет. Ваши распоряжения, планы работы, Ваше управление — все это стало вдруг безапелляционным. Малейшее возражение, даже с моей стороны, начало казаться Вам вредной для дела опекой, тормозом. Вы отдались течению, куда понесло Вас своеволие, и не замечали, как кругом таращили глаза от непривычной непоследовательности.


Возьмем маленький пример: костюмы для «Горя от ума». Потихоньку от Вас, воровским образом, я разрешил Григорьевой и Павловой не ходить в требуемый Вами час в кабинет Морозова, а самостоятельно заняться своим делом . И в результате Вы нашли, что костюмы — единственная область, более или менее сносно приготовленная.


А может быть, и другие области шли бы успешнее, если бы на них не распространялось такое деспотическое veto, какое Вы наложили. Вы во всю силу отдались тому чувству, когда Вы считаете действительным только то, что делаете Вы, когда Вы не верите никому другому,— разве еще тем немногим, которые в данное время пользуются Вашим фавором.


Вы не захотели понять, что всякий мало-мальски порядочный работник сделает вдесятеро лучше за свой собственный страх и совершенно теряется, когда ему не дают никакой самостоятельности. Симов, сумевший Вам доказать третьим действием «На дне», не-сколькими декорациями «Цезаря», первым и третьим действиями «Иванова», что дайте ему только «режиссерские задания», и он сделает хорошо сам,— этот Симов три раза жаловался мне, что он опять утратил Ваше доверие и делает ряд макетов без всякого чувствования их.


А я каждое утро приходил в свой кабинет с большим запасом желания работать и решительно не знал, за что мне приняться. Причем, Вы в это время думали, что я просто лентяйничаю, отдаюсь «грузинской лени». (И в кровигто у меня нет ни капли грузина, а армяне никогда не отличались ленью.) И происходило все это оттого, что Вы не умеете распределить работ, потому что никому не верите, и прежде всех — ни на йоту не верите мне.


Помочь Вам не было физической возможности, потому что в таких случаях Вы бросаетесь из стороны в сторону и, так как Вы человек сильный, то, бросаясь из стороны в сторону, Вы роняете всех тех, кто попадается на пути. Я говорю: «Ну, господа, даю Вам еще пять дней сроку собирать материал, ездить за материалом, а потом надо его утилизировать».


Вы мне отвечаете, чго и двух недель мало для поездок, что необходимо ехать туда и туда. Ладно, поезжайте. А назавтра оказывается, что Вы больше никуда не едете и уже лепите с Симовым макеты. Я планирую беседу о «Горе от ума» после собрания материалов, а оказывается (два действия), макеты готовы до беседы… Нет физической возможности уследить за Вашими беспокойными, нервящими желаниями и как-нибудь гар-монизировать их 8.


Так было всегда в первые два-три года. Это именно делало работу беспорядочной, нервящей всех и утомляющей прежде всех Вас самого.
Вам захотелось вернуться к этому, отстранив «разум».
Почему? Не было случая, чтобы моя систематизация работы не оправдывалась. Почему, ради каких наветов и изветов захотелось Вам освободиться от моего «гнета».
Не понимаю.
Стена!


Возвращаюсь к случаю, поссорившему нас. Под влиянием вздорной болтовни Мейерхольда о необходимости репетировать как бог на душу положит у Вас явилось желание воспользоваться приемом, о каком Вы якобы «давно мечтали». Этот случай особенно ярко обнаруживает стремление сбросить с себя «опеку разума».


Вам прежде всего понравилось, что не надо никакой беседы, не надо анализа, не надо психологии. В беседах ведь разум играет такую огромную роль! Вы захотели, чтоб актеры выучили по сценке и пошли репетировать без всякой мизансцены, шалили, карикатурили, но что-то играли. Я привел ряд примеров, длинный ряд примеров, когда это все проде-лывалось.


Но Вы уже были отравлены насчет меня и, что бы я ни сказал, — Вам уже все казалось бы банальным, узким, не художественным. Вы отрицали упрямо самый факт. Не дальше, как в «Иванове», мы пробовали на все лады, не имея никаких образов. В «Столпах» просто-напросто искали, в каком тоне пойдет пьеса. И т. д. и т. д.


Но Вы говорите — это не то. Вы говорите — там у режиссера все-таки был какой-то запас образов, а в «Драме жизни» нет никакого запаса и актеры своими пробами должны его дать. Позднее Вы объясняли мне это подробнее.
Называйте меня тупым, решите, что я утратил художественную чуткость, сочтите меня отсталым,— но я остаюсь при следующих убеждениях.


Попробую выяснить в некотором роде свое режиссерское profession de foi *.
Я понимаю режиссера, который придет на репетицию (или на первую беседу — все равно) с картиной пьесы совершенно сложившейся, взросшей в его собственной, одной, его личной душе, самостоятельно, под капором его личного художественного миропонимания, тех художественных пятен, какие он увидал в пьесе, тех тонов — красочных и звуковых, — какие подсказали ему его чувство пьесы, его опыт сценический.


Может быть, он знает постановку еще не в деталях, не знает еще, где ему придется видоизменить задуманное под влиянием тех артистов и художников, с которыми ему придется иметь дело, но видоизменить, не отказываясь от общей картины, общего тона, но он хорошо чувствует ту атмосферу пьесы, в какую он вовлечет исполнителей, знает цвет пьесы и ее дикцию.
Это может быть Карпов, который придет ставить Островского, банально, обыденно, но уверенно и убежденно.


Художник будет фантазировать для него комнату, и он скажет: это не годится, а вот это хорошо, а вот этого я даже не предвидел, но это блестяще выражает мою художественную мысль. Актер будет играть, и режиссер будет говорить: в этом нет ничего похожего на то, что мне надо, потому-то и потому-то, а вот этот тон, неожиданно для меня, удивительно иллюстрирует мое чувствование пьесы.


Это буду я с «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» или со «Столпами общества». Моя фантазия может оказаться мало художественной, мой план может быть беден пятнами, мои искания могут быть робки, но я твердо знаю, чего я хочу и чего не хочу. И если меня слушаются,— картина, взросшая в моей душе, из моих жизненных наблюдений и чувств, из моего пережитого и прочувствованного, будет выполнена.


Это будете Вы — скажем, с «Потонувшим колоколом», или с «Ганнеле», или с «Шейлоком», или с «Самоуправцами» и т. п.
Вы еще не знаете, как выразить силы природы, которыми управляет Генрих, как передать фантасмагорию теней в «Ганнеле», но Вы знаете, какого впечатления добиваетесь,— не знаете еще, что за костюмы эпохи «Самоуправцев», но чувствуете их и чувствуете не в 70-х годах XVIII века, а в самом конце века.


Во всех этих случаях у режиссера есть самое важное качество для успеха дела — уверенность в тоне, единодушие. Один — талантливее, умнее, вдохновеннее, находчивее, ДРУгой — меньше. От этой разницы будет и разница в художественной значительности результатов.


Может явиться и совершеннейший новатор с таким же тоном убежденности. Режиссер, у которого все пятна новы и которому чутье подсказывает и новые приемы с актерами, декораторами и бутафорами. Это были Вы с четвертой стеной , с паузами, с большой ролью звуков на сцене и т. д. Это был тот кто-то, который поставил «Чайку», кто образовался из странного слияния меня и Вас, когда один (я) чувствовал атмосферу пьесы и ее дикцию, а другой (Вы) угадал инсценировку ее. Я в своей области, Вы в своей — были убежденными носителями определенной художественной идеи.


Я понимаю и режиссера совсем другого склада. Которого пьеса захватила неожиданными красотами столкновений, характеров, поэтически жизненных сцен, страстей, но который сначала развел руками и говорит: «совершенно не знаю, как ставить эту пьесу; те приемы, какими я до сих пор пользовался, кажется, здесь не годятся».


Может быть, он и ошибается, может быть, нужны те же приемы, более утонченные и усовершенствованные, но, любя новизну, остывая ко всему раз испробованному, он думает, что здесь все должно быть ново и неизведанно и что поэтому и браться за эту пьесу нужно иначе. Может быть, он ошибается, вернее даже, что он ошибается, но он не уверен, и этого достаточно, чтобы считаться с этим. Как быть в таком случае?


Для меня ответ совершенно ясен. Надо вжиться в саму пьесу, говорить о ней направо и налево, со всеми, кто хоть в какой-либо мере может быть полезен, с художниками, с актерами, с критиками,— стало быть, надо вдвое, втрое больше общих, художественных бесед, чем в предыдущие разы, отнюдь не зарываясь в детали, которые могут засушить чувство; надо смотреть десятки, сотни, тысячи картин и гравюр — пока в душе режиссера не начнут шевелиться какие-то образы, пятна, краски, звуки, отзывающиеся на эту пьесу и ему, режиссеру, как художнику присущие.


Если эти зашевелившиеся образы еще не создают ему всей картины постановки, ее общего тона, то они дадут ему какие-то отдельные куски. И хорошо, если он их попробует на сцене. Например, Вы увидели ярмарку в тенях и палатках, и Вы ее пробуете20. Вы говорите Вашим сотрудни-
кам: приготовьте мне то-то, дайте мне 20 человек; этим 20 че-
ловекам Вы говорите: подвигайтесь так-то и так-то, осветите
мне сцену так-то… И т. д.


Вы осуществляете образы, уже но-
сящиеся в Вашей душе. Явился у Вас образ, который кажет-
ся Вам исполнимым, инженера Брэде на козлиных ножках,
обросшего шерстью, в лице Качалова. Вы зовете Качалова и
говорите ему: вот моя мысль, вот вам сцена и три дня време-
ни,— изобразите мне это. Вышло — хорошо, не вышло
не беда; я убедился, что это не выйдет.


Ничего особенного, нового в этой работе нет, ничего нового для нашего театра, семь лет беспрерывно трудящегося над всякими приемами. Это только еще шаг вперед в смысле освобождения режиссера от обязательства прийти на первую репетицию с готовым планом.
Но суть в том, что я выше подчеркиваю: режиссер делает пробы того, что он уже почувствовал, пробует инсценировать образы, уже вставшие в его воображении.


Ни один из нашей труппы не скажет ни слова против того, что я пишу и что я чуть не в тех же выражениях говорил на этой злосчастной беседе.
А вспомните, что требовали Вы, Вы хотели, чтоб актеры шли на сцену и играли отрывки из пьесы, когда ни у них, ни у режиссера нет никаких образов!! Вы хотели, чтобы из того, как они заиграют, не представляя себе решительно ни характеров, ни общего тона, чтобы из этого Вы получили материал для постановки!


Чтобы Вы от этой странной игры обыкновенных, знакомых Вам до последней нотки актерских данных и темпераментов могли получить новый неожиданный тон для постановки! На актеров чтение пьесы не произвело впечатления, одни почтительно недоумевали (вроде Муратовой), другие — спали (Лужский), третьи впоследствии выражали желание не играть в этой пьесе (Качалов), четвертые были равнодушны и только двое-трое горели. После такого чтения что надо было сделать? Что я и хотел.


Приступить к беседам, чтобы зажечь труппу, окунуть их в художественную атмосферу путем рисунков и снимков и тем самым пробудить в режиссере ряд сценических воплощений.


И вдруг режиссер говорит: как ставить пьесу, я не знаю, но знаю одно, что бесед никаких не надо, а надо идти на сцену и играть. То есть это сказал не режиссер, а господин, который ничем не рискует, какую бы чепуху он ни произнес, а наш глава на этом загорелся.


Это или так гениально, что не умещается в наших скромных головах, гениально до безумия, или бесполезное брожение усталой мысли, которая может бредить как угодно. Но так как Мейерхольд, которого я знаю с первого курса, никогда не проявлял гениальности, а теперь мне кажется просто одним из тех поэтов нового искусства, которые стоят за новое только потому, что обнаружили полное бессилие сделать что-нибудь заметное в старом, и так как, с другой стороны, я видел, что Вы хватаетесь за что-нибудь, только бы не терять времени, а потом просто заупрямились, обиделись и закапризничали, и так как, наконец, я сразу почувствовал, что такой порядок работы сразу внесет в дело испытанный когда-то сумбур, недовольство, потерю времени, даже загубит пьесу,— то я собрал всю энергию для протеста.


Я должен был так поступить. Я не смел поступить иначе. Вы на моем месте сделали бы то же самое. Не я, как узурпатор, захватил в свои руки право протестовать, а Вы, Вы сами, в течение стольких лет, вручили мне право поддерживать строй театра как общественного учреждения. А поддерживать этот строй — значит иногда мешать и Вам в тех случаях, когда Вы начинаете «другой рукой разрушать» то, что создаете сами.


Не сомневаюсь ни минуты, что если бы Вас послушать¬ся — в лучшем случае, произошла бы потеря времени. В худшем — Вы возбудили бы против себя актеров, как Санин возбуждал в Пушкине.


Правда, я никак не ожидал, что этот инцидент произведет на Вас такое огромное впечатление и так сильно вооружит Вас против меня. Результат вышел для меня хуже, чем если бы я не спорил и дал Вам пробовать все, что Вы хотите. Может быть, и не только для меня, а и для всего дела вышло хуже.
Но ведь об этом-то я и пишу.


Почему то, что в прежнее время, еще так недавно, ну, посердило бы Вас немного и только, теперь чуть не создало целую пропесть между нами? Значит, почва была подготовлена? Чем же?
Опять все та же стена. Не понимаю.


Вероятно, именно потому, что я стою перед стеной, я придумываю все новые и новые объяснения.
Вы мне говорите: кто может решать пути художника, от чего он пошел, от образа ли, от пятна, а «может быть, просто от каприза».
Эта фраза запала у меня в памяти.


Художник-живописец, музыкант, поэт, скульптор — мо¬жет идти от каких угодно капризов. Про то знает только он да его кисть, перо, резец, в крайнем случае еще натура, за известную плату за сеанс.
Отчего не капризничать и большому художнику Алексееву, собравшему вокруг себя тех, кто пожелал исполнять все его капризы в спектаклях Охотничьего клуба.


Но Станиславский не ограничился этой ролью художника-дилетанта. Он почувствовал, что может играть первую роль не в скромном кружке, хотя и с несомненно художественными задачами, а в большом художественном учреждении, устанавливающем,— потому что оно есть учреждение,— определенную систему, вмещающем в себе множество людей и стремящемся к тому, чтобы души и художественные данные этих людей росли и крепли.
Может ли режиссер-художник такого учреждения искать тона от каприза?
Он может идти от заблуждения — да.


Он может ошибиться в выразительности того или другого сценического образа, который он временно взлелеял,— да. И в этом смысле мало было случаев, когда Вам мешали — я или актеры. Спорили с Вами, но в конце концов не мешали.
Но капризничать, играя временем, силами актеров, их самолюбием, вертя ими буквально как пешками,— нет, этого он не может.


Да и Вы сами против такой игры можете сказать великолепную речь, одну из тех великолепных речей, какие Вы умеете произносить, когда говорите о театре как о большом общественном деле. Вы сами в серьезнейшие минуты являетесь учителем этических взглядов на искусство, на труд, на душу актера. Именно тогда Вы — большой человек, а не тогда, когда даете необузданность Вашему капризу. Эта мысль вырывается у меня, может быть, впервые. Но поверьте мне.


Когда Вы говорили труппе о филиальном отделении — Вы были очень крупный человек, и я глубоко, всей своей мужской душой зрелого человека любовался Вами,— на такого хочется смотреть снизу вверх. Когда Вы на сцене показываете актерам, как выразить то или другое, охваченный глубиной содержания сценического образа,— например, Качалову в «Привидениях» и тысячи подобных случаев,— Вы очень большой режиссер, я любуюсь Вами всеми моими художественными запросами. Это — Станиславский, заслуживающий своей славы .


Но когда Вы, незаметно для себя, от усталости мысли, от ослабления истинной художественной энергии, переводите серьезное дело в простую игрушку для себя или, не замечая этого, балуетесь, теша свое самолюбие, как было на многих репетициях «Столпов», когда Вы учили по-французски,— Вы талантливый шалун, занимающийся пустяками.


В это время я уже не смотрю на Вас как на человека, занятого серьезным делом, а резкая дисгармония между тем, что Вы делаете в это время, с той серьезностью, какой Вы требуете от актеров,— возбуждает во мне недобрые чувства против Вас. Такие дилетанты, как Стахович или Зинаида Григорьевна , Присутствуя на подобных репетициях, восхищаются Вами, потому что для них эти репетиции, как и весь театр,— игрушка, а Вы так талантливо играетесь.


Но для меня и для всех, кто отродясь не дилетантствовал, в этой игре есть что-то даже обидное, что Вам прощается за все Ваши большие плюсы. И все мое отношение к Вам, как к режиссеру, похоже на дорогу с оврагами и ровчиками, через которые перекинуты мостики. Когда Вы большой деятель, мое отношение к Вам — ровная, великолепно умощенная дорога. Когда в Вас пробуждается балующийся избалованный человек,— ровчик, овраг… Я спешу перекинуть мостик.


Вы понимаете, конечно, что я говорю не о веселом настроении, не о шутках, всегда необходимых в самом серьезном деле, потому что без юмора нет жизни. И я так же часто восхищаюсь Вашим юмором, как и Вашей серьезностью. Нет, я говорю о баловстве серьезным делом, баловстве, какое у Вас прежде было на каждом шагу, потом просачивалось все реже и реже. И чем реже оно проявлялось, тем значительнее становился Ваш авторитет в труппе. И в первые годы Вас больше боялись и меньше уважали. Теперь Вас меньше боятся, но гораздо больше уважают, несоразмеримо больше.
Поверьте мне, пожалуйста.


Я кончаю. Нельзя же писать до бесконечности! А вдруг мое письмо сыграет роль моей рецензии о «Дачниках»?!
Я вам наговорил так много неприятного! Пусть!
Я хочу быть чист перед Вами,— какой бы ценой ни пришлось расплачиваться за это.


Я дописался до настроения почти сентиментального. Я чувствую, что не только дорожу Вашим доверием, но и просто-напросто сильно люблю Вас. А коли люблю, так гнусно было бы с моей стороны таить что-то…
Ваш В. Немирович-Данченко


Мне кажется, что я не весь высказался.
Ах, какая это беда, что мы мало говорим друг с другом!
Вы сказали как-то и повторили еще раз: «Надо нам, Владимир Иванович, возвратиться к первоначальному разделению работ: у Вас литературное veto, у меня — художественное».


Я, кажется, ничего не сказал на это, так как не понимал ни повода к напоминанию об этом условии, ни настоящего смысла его.
Вы чего-то не хотели договорить. Может быть, из деликатности.
Память своевременно подсказътвает мне, как Вишневский (перед «Привидениями») сказал., что для успеха дела надо, чтоб все мизансцены писали Вы, а репетировал пьесы я, предварительно сговорившись.
Увы, должен, не обольщая себя, сознаться, что такой порядок всегда приносил наилучшие результаты.


И стало быть, я, как самостоятельный режиссер, должен поставить на себя крест. Как самостоятельный режиссер я до сих пор находил радость, например, в первом действии и на Форуме в «Цезаре», в третьем действии «Иванова», в первом и четвертом действиях «Столпов».


Память мне дальше подсказывает, что Вы никогда не находили мою постановку интересной. А нехудожественность «Дна» (в 3-м и 4-м действиях, где я был самостоятелен), «Цезаря» и «Иванова» — не раз ставили мне на вид.


Чуялось мне всегда, что Вы рады были бы увидеть самостоятельного режиссера в Лужском, предчувствуя в нем больше смелости или оригинальности, чем во мне. Но он не оправдывал Ваших желаний.
В конце концов, со мной, как с самостоятельным режиссером, Вы мирились по необходимости.


(Я говорю о самостоятельности, конечно, условной.) Есть что-то в моих режиссерских вкусах, что Вас чаще раздражает, чем удовлетворяет. Я бы определил так. Вам хотелось бы, чтобы среди красивых, умных и теплых мизансцен, которые я даю, я дал бы что-нибудь новое, решительное, экстравагантное, что, может быть, разозлило бы публику, но заставило бы ее бродить. Вот отсутствие чего-то такого, в нос бьющего, в моих постановках Вас и волновало.


Между тем, может быть, именно потому, что я избегал всего, способного озлить публику, я имел успех, и этот успех, естественно, еще больше возбуждал в Вас художественную досаду как признак остановки театра.


Все это я давно понял. И за последние годы словно установилось так, что я должен ставить те пьесы, которые должны иметь успех, не поднимая театра, а Вы — те, которые должны не иметь успеха, но должны поднять театр. Я с вами с удовольствием поменялся бы ролями, потому что я своими успехами приобретаю любовное отношение ко мне пайщиков и все-таки остаюсь в тени, а Вы каждый раз возбуждаете ропот и все-таки с каждым неуспехом поднимаетесь все выше и выше.


Если же при Ваших неуспехах Вам казалось, что Вы теряете в глазах труппы и публики, то это было трогательное заблуждение с Вашей стороны, трогательное и милое заблуждение.


Неуспех Метерлинка Вас не только не уронил, а еще поднял и крепко ставил на новую, высшую ступень. А успех «Иванова» не вплел в мой венок никаких лавров. А лавровые венки, которые я получал за «Цезаря», были оба — от Вишневского, и конечно, за Антония.


Вы чувствуете, как добродушно говорю я о своей режиссерской славе?!
И все-таки мне было бы грустно отказаться от права ставить пьесы самостоятельно.
Но допустим, что я отказался.


Что тут будет нового, неиспробованного? Разве у нас нет опыта в этом вопросе? Разве я всегда ставил какие-то пьесы самостоятельно? Ведь вот полный, ничтожный перечень: «Счастье Греты», « Me ртвые», отчасти «На дне», «Столпы», «Цезарь» и «Иванов». Судя по этому перечню, я даже, кажется, сделал как режиссер большие успехи. И дошел до «Монастыря», где уже решил искать новых тонов!


Почему же-нибудь, однако, понадобилось, чтоб я писал и мизансцены, то есть самостоятельно вживался в пьесу.


Да просто потому, что Вы не можете физически написать четыре мизансцены!
Неужели же надо повторять ошибки, проверенные на практике?
А ведь — будьте откровенны — Вы хотели, чтоб в таких важных постановках сезона, как «Горе от ума» и «Драма жизни», я принимал только побочное участие. Дальше, горь-ковскую пьесу Вы поручали Лужскому, а когда пришла бы найденовская, у Вас самого нашлось бы время. И даже запасную пьесу («Торжество примирения») Вы поручали или Лужскому, или Москвину.


Что же такое, скрытое, тайное от меня, чего Вы не решаетесь сказать мне, сидит в Вашей душе, что заставляет Вас остановить мой режиссерский пыл?
Ревность? Не может быть! Не может быть!! Не должно быть!!!
Я готов испещрить страницу восклицательными знаками для того, чтобы установить, что ревность в Вас ко мне смешна, и что ее нет, и что у Вас не может быть мысли ни на одну минуту, будто я предполагаю в Вас такую ревность.


Вы, Станиславский, ревнующий меня как режиссера, это так дико, что нельзя об этом долго говорить. Когда один раз в этом сезоне один актер сказал мне это, то я развел руками и проговорил: «Это было бы так нелепо, что у меня даже слов нет».


И неужели я так самонадеянно-бездарен, что не понимаю, как шла бы пьеса, мною поставленная, если бы Вы в ней не принимали никакого участия? Неужели я могу так самообольщаться, чтобы забыть, что лучшую сцену в «Цезаре» — Сената — репетировали Вы, нарушая мою мизансцену, что костюмы в «Цезаре», по крайней мере тона, подбирали Вы, что народные сцены в «Цезаре» я вел хоть и самостоятельно, но на 3Д по Вашей школе, что в «Иванове», будь Шабель-ский — Званцев или даже кто поталантливее,— успех пьесы был бы на половину? И т. д. и т. д.


Какого же маленького мнения надо быть обо мне, если думать, что я самообольщаюсь насчет режиссерского равенства с Вами!
Конечно, найдутся лица (не думаю, чтобы в труппе, а так, из окружающих театр), которые не только сравнят меня с Вами, но, пожалуй, поставят и выше. Но я слишком умен и слишком самолюбив, чтоб хоть на минуту поверить им и стать смешным в глазах истинных ценителей.


Были ведь и такие, которые говорили, что «Цена жизни», «В мечтах» несоразмеримо выше чеховских пьес. Да что! Представлены были одновременно на конкурс «Цена жизни* и «Чайка». И «Цена жизни» получила премию, а «Чайка» — нет. Что же? Думал я хоть один час, что «Цена жизни» выше «Чайки»? Я постарался скорее забыть о премии.


Театральные и литературные пошляки не поверят мне. Вы были до сих пор тем мне дороги, что я чувствовал в Вас глубокую веру к лучшим качествам моей души. Вы бы сказали: хоть бы Владимира Ивановича возили на колеснице, а Чехова забрасывали грязью,— Владимир Иванович знает, что Чехов выше него, и сумеет это громко сказать, сойдя с колесницы и уступив ее Чехову.


Вы бы это сказали, и я увидел бы в Вас человека, чутко понимающего деликатнейшие струны моей натуры. И потому мне с Вами было легко. Неужели это исчезает?


Неужели Вы могли бы поддаться нехорошим наговорам окружающих Вас, все-таки очень мелких, людей и переменить взгляд на меня?
Такая встреча, как моя с Вами, бывает только один раз в жизни.
Постараемся же ценить ее, и тогда нетрудно будет сговариваться без того, чтобы напоминать о разных veto.


Отнеситесь к моему длинному посланию проще. В нем нет ни малейшей задней мысли, никаких шахматных ходов. У меня выработалась привычка: по приезде в деревню проверять прошедшую зиму и сосредоточиться на том, что чувствуе! моя душа.


В ней зудит и болит подточенность моих отношений с Ва ми. Я должен снять с себя этот гнет. Отдаю Вам свои мысли Делайте с ними что хотите, что подскажет Вам совесть.
Ваш
В. Немирович-Данченко


Пошлость не опасна, когда смотришь ей прямо в глаза. Но когда она, невидимая, гнездится в тех, кого ты слушаешь,— она точит твою веру в благородство и правду.
(Собственный афоризм, придуманный по окончании письма.)
Длинно пишут или когда не умеют выразить своих чувств, или когда их очень много.
(Тоже своего сочинения афоризм.)


189. В. В. ЛУЖСКОМУ
17 июня /7 июня /905 г.
Усадьба Нескучное
Милый Василий Васильевич! Несколько дел.


1. О Фамусове. Вот задача для меня! Из-за него я до сих пор не дошел еще до половины первого действия мизансцены , а занимаюсь не без усердия. Всех улавливаю, а этого господина не знаю до сих пор, как мне сыграть. (Я ведь при мизансцене, не в обиду актерам будь сказано, всех играю.) Не поможете ли Вы мне, как Вы подумываете играть? Вот Вам выписка из первых страниц моей мизансцены: Фамусов. Самая трудная роль в пьесе.*


Для современного исполнителя трудность усиливается тем, что сценическое воплощение Фамусова оковано множеством традиций. От них так трудно освободиться. И чем больше вдумываешься в эпоху и в пьесу, тем менее удовлетворяет знакомый нам со сцены образ.


Фамусов — горячий, вспыльчивый, пожилой господин (ему нет 55 лет). Его горячность прорывается беспрерывно и по всякому поводу. Он «брюзглив, неугомонен, скор», «часто без толку серди г», до наивности, до слепоты убежденный крепостник. В горячности доходит до комичных сентенций и парадоксов. Но в то же время он барин, и эта барственность тем труднее передаваема, чем определеннее «неугомонность, скорость».


Легче было бы изобразить на сцене настоящего туза екатерининской эпохи, солидного и спокойно-величавого. В соединении барственности с неугомонностью и вспыльчивостью вся трудность роли. Особливо при желании избежать барственности бутафорской. И играют Фамусова большею частью комиком, каким-то облагороженным водевильным дядюшкой.


Но легко впасть и в сухого чиновника, сухого барина, отняв у Фамусова драгоценное качество юмора. Как уловить и это соединение юмора с грубостью природы Фамусова и нравов эпохи? Как уловить эту наивность, с которой люди и без конца бранили друг друга и не могли жить друг без друга? Они умели вот как высмеять и раскритиковать всех«своих», найти в них множество смешных и дурных сторон, и все-таки они любят их, как своих, а чужого «в семью не включат». И т. д.


Я всматриваюсь во всевозможные портреты бар и тузов начала прошлого века и ищу черточек Фамусова, чем помочь актеру, как помочь, нахожу отдельные черты то добродушия, то чванства, то барина, то чиновника, но общего тона не могу уловить, того общего тона, какой улавливаю для Чацкого, Софьи, Лизы, Молчалина и Скалозуба.


Темпераментный, горячий, вспыльчивый, с очень подвижным лицом, на котором быстро отражаются и изумление, и гнев, и страсть… Хорошо. А барин? Как при этом сделать барина?


Я припоминаю Давыдова — водевильный дядюшка. Никому не страшный. И не поверишь, что он в чины выводит и ордена дает в Москве, как Максим Петрович в Петербурге.


Ленского — виртуозное чтение. Образа нет. Гримированный Александр Павлович с суетливыми манерами. И только.


Припоминаю Самарина — лучше всех. Был мягкий, с юмором, с приятностью большой барин. Полный, сочный, очень наивный. Перед многим, что он слышит, с изумлением и наивностью раскрывал глаза. Но какой-то французский и слишком уж мягкий. И вовсе не суетливый. Разве брюзга.
Вы не помните его? Он все-таки был ближе всех.


Константин Сергеевич показывал совсем не то, что надо. Это был крупный петербургский чиновник 50-х годов, без юмора и радушного хлебосольства.
Думаю, в конце концов, что надо немного корректировать образ, какой давал Самарин.


Напишите поподробнее, как идут Ваши мысли на этот счет. В чем проявится его барство и его вспыльчивость? Как?
2. Разузнайте, как идут дела с декорациями. Готовы ли чистовые макеты? Приступил ли Полунин к каким-нибудь работам?
3. Чем кончились беседы К. С. с Симовым о «Драме жизни»? Привели ли к чему-нибудь интересному?


4. Совсем из другой области. Думаете ли Вы строиться? Ваша мысль очень понравилась Екатерине Николаевне’.
Я подумаю над планом квартиры, какую хотелось бы. Но мне надо будет знать, из чего будет строиться квартира, т. е. из какой существующей.
Впрочем, это не к спеху.


5. Беру в контору сестру Лучинской. Думаю, что это бу-
дет чудесная работница. Надо Вам сказать, что этим милым
сестрам Лучинским предлагают прекраснейшие занятия в
Киеве, но они предпочитают вдвое меньший заработок в Мо-
скве ради Художественного театра. Старшая (та, что была
у нас в школе) зарабатывает учительницей более 1000 р., а
другая хочет иметь место рублей в 40. На ремингтоне пишет.
Беру ее? От Вашего имени.


Контору надо в августе, в начале, сразу поставить на великолепную высоту.
Я обещал ей, но жду Вашего согласия, о чем и предупредил ее.
6. Константину Сергеевичу я написал письмо в 28 стра-
ниц— каждая, как все вот это письмо. Выясняю причины на-
тянутости наших отношений и необходимость сохранить их
хорошими .


Все написал, все очень искренно. Пусть делает что хочет, но надо установить отношения без тайных дум. Все, кажется.
Я буду в деревне до 5 июля. Потом уеду.
Обнимаю Вас, целую ручку Перетты Александровны. Обнимаю Симова, целую детей.
Котя всем шлет сердечнейший привет, а Перетту Александровну и детей целует.
Ваш В. Немирович-Данченко


190. А. Н. ВЕСЕЛОВСКОМУ
21 июня 21 июня 1905 г.


Глубокоуважаемый Алексей Николаевич! Весь май собирался заехать к Вам лично, посылать своего секретаря считал неудобным — и вот кончаю тем, что
прибегаю к письму, да еще с уверенностью, что Вас нет в Москве и письмо гуляет по свету. А между тем меня и наказывать грех: трудно было даже на два часа оторваться от занятий.


Дело в том, что Художественный театр приступил к постановке «Горя от ума». В мае мы только собирали материал (исключительно монтировочный), ездили по всяким подходящим к случаю домам и имениям. А теперь я сижу над мизансценой и проверкой текста. В конце концов Ваши указания и советы будут, конечно, чрезвычайно драгоценны.


Каллаш очень помог нам, доставая для нас всякие литературные материалы, которыми я теперь весь обложен, как горчичниками. Но мне хотелось бы, чтоб Вы прослушали и много из моего «толкования», и в особенности те новости в тексте, которые я ввожу на основании проверки и музейной рукописи (по изданию Якушкина).


Мизансцена — это огромный труд. Здесь не только планировка обстановки и актерских «мест», здесь и характеристики, и психологические отступления, и экскурсии в эпоху, и специально литературные толкования. Довольно Вам сказать, что, работая в деревне по 6—7 часов, я на первый акт употребил полных две недели.


Так я сделал и «Юлия Цезаря», так, с еще большим аппетитом, работаю и над «Горем от ума».


Я даже льщу себя надеждой, что Вы найдете интересным сообщение моей мизансцены в одном из обычных (не публичных) заседаний Общества ‘.
Можете ли Вы обещать театру два-три заседания? И когда?
С начала августа мы приступим к репетициям, но не поздно и во второй половине августа.


Обращаюсь к Вам с этой просьбой не только от себя, но и от всей дирекции нашего театра. Ответа я буду ждать в Москве по адресу театра.
Прошу Вас передать мой поклон Александре Адольфовне.
Жена шлет Вам обоим сердечный привет.
С искренним уважением
преданный Вл. Немирович-Данченко


191. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
28 июня 28 июня 1905 г.
Усадьба Нескучное (?)


Дорогой Константин Сергеевич!
Прежде всего прошу Вас извинить мне ту часть моего предыдущего послания, где я говорил о режиссерской конкуренции. Меня очень тяготит мысль, что этим я доставил Вам несколько обидных минут. Говорю совершенно чистосердечно. Вышло так, как будто я действительно поддался глупым и обидным наговорам со стороны.
Очень досадно.
Поставим на этом крест.


Затем Вы находите, что объяснения к добру не ведут,— ладно! Пошлем их ко всем чертям. Я и сам прибегаю к объяснениям, когда боюсь, что отношения могут быть испорчены недоразумением, сплетней. Или по малодушию не выдерживаю времени, которое в конце концов устранит всякие недоразумения.


Если же связь подтачивается коренным различием в художественных целях, то никакие объяснения не помогут. Они могут только сыграть роль заплат, которые рано или поздно все равно разлезутся.
Насчет же различия в художественных целях мне бы очень хотелось пофилософствовать и поанализировать, но… я начинаю серьезно бояться своих длинных писем.


Покойный Морозов 1 завещал мне не писать их. Не знаю, почему он это говорил, но, кажется, был прав.
Поэтому передам только сущность.
Я уже не раз задавал себе вопрос: нет ли между нами коренного различия в художественных целях? Не произошло ли оптического обмана, который можно изобразить графически так:


То есть, оба мы художественно развивались по одной, каждый по своей, прямой. На наших дорогах оказалась одна общая цель — серьезный театр, идеал которого во всех главных чертах был у нас одинаков. Мы сближались, и это делало иллюзию, что мы сливаемся. Мы не подозревали, что, идя каждый своей дорогой, мы с известного момента начнем расходиться, иллюзия обнаружится.


Может быть, это более остроумно, чем справедливо, философия эта, может быть, слишком прямолинейна. Тем лучше. Но, так как это приходило мне в голову не раз, то я задал себе вопрос: что же делать, если это в самом деле так?


И ответил себе: рассуждая честно, я должен признать не себя, а Вас главой тех художественных течений, по которым театр пошел с первых шагов и которые, в сущности, и создали ему его благополучие. Стало быть, во всех случаях, где наши вкусы расходятся, я должен Вам уступать.


Иногда, между тем, или по соображениям, необходимость которых признавали и Вы, или по безотчетному упрямству, свойственному всякому убежденному человеку, я отказывался уступать, вступал с Вами в борьбу. Это привело к данному положению. Не хорошо ни Вам, ни мне. Вы накануне ненависти к тому, что любили, а я очутился в положении — положим, современного русского министра. Отсюда это нравст-венно грузное слово «опека».
Вы пишете: «Есть предел, перейдя через который во мне страстная любовь превращается в ненависть».
Есть над чем позадуматься!


У меняна одном жетоне на цепочке есть латинские стихи. Перевод, примерно, такой: «Да погибнет тот, кто не умеет любить (Pereat qui nescit amore), и дважды да погибнет тот, кто мешает любить».


Нас с Вами связала любовь к театру, к театру an und fur sich *, к театру самодовлеющему, заключающему в себе не только средства, но и цель. Для нас с Вами театр дорог именно тем, что нам любы все части его сложного механизма, помимо того, что в нем изображается.


Это самая теплая, самая

  • Как таковому (нем.). — Ред. 418 милая черта в нас, как во всех «людях театра» (les hommes du theatre). Отравить эту любовь — истинное преступление. Дважды да погибнет тот, кто «превратит эту любовь в ненависть».


До сих пор моя роль около Вас была трудная и неблагодарная, теперь она рискует стать преступной. И причина этого лежит в самом корне того положения, которое мне создали люди, поручившие мне свое благополучие. Причина — в «опеке». Это ясно, как светлый день.
Никакой опеки!


И нам обоим станет легче.
Все управление нашим любимейшим созданием — театром — дело мое и Ваше. Никаких инструкций мы не имеем, и погибнуть ему мы не дадим. Я возвращаю Вам всецело Ваше художественное veto, как Вы называете первый голос в художественных вопросах. Вам — при полном и широком праве говорить всякую художественную правду мне в глаза — придется не слишком злоупотреблять Вашим veto, когда ре-жиссерство всей тяжестью ложится на меня.


Мне же остается дружески, иногда, может быть, и очень настойчиво, давать советы и дружески удерживать от того, что мне может казаться ошибкой. Это не опека. Это — право и обязанность.


Чтобы сказанное мною не осталось в области прекрасных намерений, надо сговариваться во всем том, что необходимо для правильной работы.
А для этого — не пора ли нам, наконец, послушаться всех окружающих нас, включая сюда и наших жен, и назначить непременно одно утро в неделю для распределения моих и Ваших работ. Это ужасно необходимо!


Это стоит 10 репетиций. О необходимости этого кричат все. Этот день всегда можно занять репетицией без нас. Да хоть бы и ничего не было в этот день! Наша беседа раз в неделю есть наша первая обязанность. Когда нам не о чем будет говорить (это будет счастливое время!), мы будем обсуждать пьесы, мизансцены, заглядывать в будущее, осматриваться в настоящем, поддерживать друг в друге любовь к театру, назначать, наконец, заседание дирекции. Боже мой, как много происходит в театре нелепого только потому, что мы не сговариваемся!


Мы должны сделать все, чтобы наша связь была крепкая. Работа, к которой Вы меня призываете в письме,— великолепна, но если мы будем думать врозь, то в этой самой работе встретятся на каждом шагу поводы к разногласию. Я сделаю вдвое больше в четыре репетиции после одной беседы с Вами, чем в десять — один. Потому что я буду в чем-нибудь уверен, что мы не столкнемся. Думаю, что и Вы так же.


Ну, а если и это не поможет — тогда подумаем!..
Я был бы очень счастлив, если бы это письмо успокоило Вас больше предыдущего.
Числа 8—10 я буду с женой в Кисловодске. Там думаю заняться 3-м актом «Горя от ума».
Ваш В. Немирович-Данченко


192. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
14 июля 14 июля 1905 г.
Усадьба Нескучное


Дорогой Константин Сергеевич!
В высшей степени желательно, чтобы наши занятия в августе начались чтением пьесы Алексея Максимовича -— 7 августа. И чтобы к этому дню были приготовлены все необходимые экземпляры пьесы, расписаны роли и т. д.


Так, чтобы с 7 августа уже не представлялось задержек с этой, чисто канцелярской стороны. И для этого надо, чтобы Алексей Максимович прислал экземпляр пьесы в Москву к 1 августа, не позже. Или на мое имя, или на имя Фессинга (Москва, Художественный театр, Леониду Александровичу фон Фессинг, заказным пакетом). Я немедленно отдам переписывать в надежные руки, которые заранее будут готовы.


Всего лучше было бы, если бы Алексей Максимович сам прочел пьесу труппе. Затем, пока будут идти репетиции других пьес, первые несколько дней пойдут на распределение ролей, на обсуждение макетов, дальше будет подготовка мизансцены и т. д.


Итак, будьте добры, напишите об этом Алексею Максимовичу. Я сделал бы это сам, но не знаю его адреса.


Но, пожалуйста, настоятельно просите рукопись к 1 августа. Иначе дело впоследствии очень затормозится. Он, мо* жет быть, не знает, сколько времени уходит на подготовление экземпляров, ролей и т. д.


А то телеграфируйте ему так: «Прошу выслать пьесу к 1 августа в Москву в театр или Владимиру Ивановичу, или Леониду Александровичу фон Фессинг. Назначаем 7 августа чтение пьесы артистам. Лучше всего было бы, если бы Вы прочли сами. Пьеса нужна 1 августа для приготовления необходимых экземпляров и ролей».
Обнимаю Вас.
В. Немирович-Данченко


193. А. М. ГОРЬКОМУ
2 или 3 августа 1905 i Москва
Куоккала.


Алексею Максимовичу Пешкову-Горькому.
Константин Сергеевич телеграфировал Вам общую просьбу дирекции театра прочесть седьмого августа труппе артистов пьесу. Будьте добры ответить мне в театр, сделаете Вы это или нет, или поручите прочесть пьесу, например, Качалову. В высшей степени желательно начать занятия ознакомления артистов с Вашей пьесой. Прошу извинить мне мой запрос, но от Вашего ответа зависит заблаговременное распре-деление работ по театру.
Немирович-Данченко, Художественный театр


194. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Воскрес. 4 сент. 4 сентября 1905 г.
Москва


Дорогой Константин Сергеевич!
Попытаюсь каждодневно рассказывать Вам о происходящем в театре.
Вчера вечером репетировали первую половину третьего действия Горький был на репетиции, сидел рядом со мною и часто говорил свои замечания. Возможностью высказывать их был очень доволен. Заметил, между прочим, что вот у Ко-миссаржевской он не мог ничего говорить,— черт знает почему: не располагало .


Замечания он делал, так сказать, психологически-литературные. Против всевозможных вставок и переделок мелкого разбора ничего решительно не имеет. Очень протестует только против пульверизатора, говоря, что такая трусость делает Протасова не только смешным, но и глупым. Чем заменить, пока еще не знаю.
Сегодня утром продолжаем третье действие. Вечером — «Царь Федор». Завтра — «Дети солнца», утро и вечер.
Ваш В. Иемирович-Данченко


195. К С. СТА! II1СЛАВСКОМУ
5, понедельник 5 сентября /905 г.
Москва


Вчера утром и сегодня утром продолжали, закончили и повторили третье действие. Все в присутствии Горького. Мизансцену кое-где меняли Кое-где сократили паузы.


К сожалению, чувствую этот акт только вечером — кончать при лампах (Антоновна могла бы вносить одну лампу и зажигать другую вместо убирания стаканов чая). Днем очень нелепы все эти разговоры .
Финал вызывает странные споры, какие-то непонятные. Мария Федоровна какая-то занервленная; занервила, видимо, на своей роли и его. Он уже «проклинает» эту роль («Будь она проклята, эта Лиза!»). Всех он слушает, видимо, с приятностью, а в Марии Федоровне находит что-то, что точно все не так. Остальными, по-видимому, он доволен, некоторыми больше, некоторыми меньше.


Сейчас, вечером, будем репетировать второе действие. Его с тех пор, как Вы прорепетировали, на сцене не трогали — только за столом.
В две репетиции повторим. И у нас три действия будут разобраны окончательно. Тогда начнем репетировать уже как следует.
Завтра утром в театре первый класс, а вечером «Чайка». В «Федоре» народ подготовлен.
Вот и все. В. Немирович-Данченко 196. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ


6 сент., вторник 6 сентября 1905 г.
Москва


Четвертый лист начинаю!
Никак не могу изложить все, что сказал бы на словах. Вчерашняя репетиция (второе действие)—одна из тех, когда хочется «взять шапку и палку и идти, идти куда глаза глядят» ‘. Или ко!да думаешь, что театр не стоит таких жертв…


Вы хотели уйти от банальностей автора и покрыть их «жизнью двора» и «завтраком». Но это заводит в такие дебри натяжек и неудобств, что выйти из них можно только или с Вашей же помощью, или путем новой мизансцены, то есть исправленной.


Автор ведет себя очень мягко и мило. Я предупреждал его, чтоб он не обрушивался на то, что ему покажется неподходящим. И он не обрушивался. Однако путем замечаний, даже с явным оттенком любовного отношения к Вам, отрицал все детали мизансцены.


Может быть, у меня в самом деле острое самолюбие Но находясь между его замечаниями, которые в большинстве я не могу не признать резонными, с другой стороны — желанием не нарушать Вашей мизансцены, с третьей — неловким чувством перед автором, который не хотел моего участия в пьесе, и, наконец, мыслью о необходимости решать так или сяк, чтобы не терять времени, путаясь во всем этом, я —нельзя сказать, чтоб чувствовал себя важно.


Положение и обидное и глупое. Тем более что актеры не говорят Вам в глаза, когда им неудобно, а все расчеты возлагают на меня…
Вероятно, я сейчас буду заниматься только первым и третьим актами, в которых я лишь в пустяках ушел от Вашей мизансцены. И приготовлю эти два акта вчистую. А второй отложу до нашего свидания, прочтя его раза два за столом.
А может быть, приготовлю измененную мизансцену и Вам покажу, когда приедете.
Ваш В. Немирович-Данченко


197. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
8 сент., четверг 8 сентября 1905 г.
Москва


Вчера прорепетировали 1-е действие. Актеры все говорят, что они были особенно внимательны и добросовестны. «Мы за кулисами думали, что акт «пошел»,— говорили они. А мне показалось так безнадежно, так неинтересно, так пусто, скучно… И главное, так много нарочного.
Все это я сказал им.


Особенно плохи: 1) Качалов, который все дальше и дальше уходит в Трофимова1. При этом я заметил ему, что он 4—5 дней совсем не занимается. Он признался, что так и есть. Но что он не может заниматься, потому что не верит, что эта роль ему по силам, и что он сразу заработал бы энергичнее, если бы знал, что все первые спектакли будете играть Вы, а он потом вступил бы когда угодно 2. 2) Муратова, которая не двигается с места. 3) Лужский, тоже не двигающийся с места. Так что вечер я посвятил занятиям с Вишневским. 4) Громов, остающийся Громовым. Делают успехи Андреева, когда она меньше «играет», и Германова. Даже Леонидов не без успеха. Литовцева тоже с успехом .


Самое же важное, что нет никакого настроения в акте и много искусственного. В сотый раз я сталкиваюсь с тем, что все точно боятся, что будет скучно, и нажимают педали рань¬ше времени.


Я давно пришел к убеждению, что яркость исполнения, как противовес той «бледности», к которой я якобы склонен, яркость исполнения, когда нет в основе роли верного тона, хуже всякой бледности и никогда не имеет истинного успеха. Лужский сразу старается оживлять, тогда как вся прелесть Чепурного в спокойствии и внутреннем юморе, в спокойствии, доходящем до полнейшего отсутствия игры.


А если этого нет, то никакая яркость не доставит мне радости. Книппер сразу доводит сцену до слез. И это преждевременно, я еще не знаю, кто она, что она… Громов сразу должен давать будущего громилу, и в этой напористости пропадает сдержанная сумрачность.


Нужно, чтобы каждое лицо было ярко по своей характерности и по жизненности, простоте тона. А если этого актеры не могут достигнуть, то мне становятся безразличными и их старания оживить, и успех или неуспех пьесы, да и весь театр.


Высшими точками нашего, реального искусства, кажутся мне: простота, спокойствие и новизна и яркость образов. Никаких искусственных нажимов. Высшее искусство, по-моему, у нас больше всего есть в «Вишневом саде» и в том, как один раз играли «Дядю Ваню» в Петербурге. С этим Вы, конечно, согласны. Расходимся мы только в путях к этому.


Вы говорите, что этого достигнуть можно не иначе как через искусственность и нарочную яркость, а я не перестаю думать, что к этому надо идти прямо и определенно. «Дети солнца», несомненно, написаны так: все идет в чеховских тонах, и только пятна — горьковски-публицистические. Это можно соединить.
Сегодня 8 сентября! Я начинаю нервиться. 8 сентября, а У нас ничего еще нет.
Я все-таки надеюсь к Вашему приезду, то есть к 14 сентября, приготовить генеральную первого и третьего действия, пройти первое и второе действия «Чайки» и наладить всю монтировочную часть этих действий.


Обнимаю Вас.
До свидания.
В. Немирович-Данченко


198 К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
9, пятница 9 сентября /905 г.
Москва


Вчера утром была горячая репетиция первого действия, вечером — начала третьего.У нас актеры совсем не умеют работать дома. Очень в этом избаловались. Им не только надо дать мизансцену и помочь в отыскании образа, мало даже совсем показать им; они привыкли, чтобы тут же, на сцене, с ними добивались так, как бы они работали дома.


Чтобы их заражали режиссеры темпераментом, нервами, как бы вкладывали в них свои нервы и свой темперамент. Одни, без Вас, без меня, они пропадут. И хорошо еще, что понимают это (впрочем, до первого успеха, понимают только тогда, когда чувствуют беспомощность с новой ролью).


Сегодня дорепетирую третье действие и на два с половиной дня уйду в «Чайку». А потом до Вашего приезда еще две репетиции «Детей солнца», проба гримов, установка первой декорации. Те две репетиции будет репетировать Вишневский, хотя вчера у Лужского дело пошло получше.
Когда Вы приедете, сговоримся насчет второго действия, и пойдут репетиции «Чайки» и «Детей солнца» каждый день.


Цензор (Верещагин) отказался решать вопрос о «Детях солнца» и передал его Бельгарду (начальнику Главного управления). Действуем на Шаховского. Хочу составить бумагу в цензуру ‘.
До свидания.
В. Немирович-Данченко


199. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Октябрь /905 г. Москва
Дорогой Константин Сергеевич!


Пишу Вам для того, чтобы не отнимать у Вас даром час времени. Вы можете не заходить в театр, как мы условились.


Раньше я хотел предложить Вам, при ликвидации «Студии», сохранить некоторые права над участвовавшими в ней. На всякий случай.
Теперь же, после того, что я вчера увидел, я не предложу этого. Наоборот. Я только убедился в том, что «Студия» в настоящее время не может оказать
Художественному театру ни малейшей пользы, ни в чем и ни в ком ‘.


Вдаваться в подробности не хочется, потому что Вы все равно не поверите мне. Если же бы Вы показали мне то, что я вчера видел, раньше, до того, как Вы спрашивали v меня совета, как Вам поступить,— я бы сказал: чем скорее Вы покончите с этой грубейшей ошибкой Вашей жизни, тем будет лучше и для Художественного театра и для Вас самого, даже для Вашего артистического престижа
Молчу.
Ваш В. Немирович-Данченко


200. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Ноябрь (?) 1905 г.
Милый Константин Сергеевич!


Стахович мне рассказал очень тяжелые вещи о Вашем настроении. И между прочим, что мои грустные выводы из последнего времени и моя сумрачная решимость на будущее время,— о чем я ему откровенно сообщил,— все это окончательно доконало Ваше настроение.


Он поступил неосторожно.
Вы можете поверить, что с этой минуты я не нахожу себе места? Я Вас так люблю, и мне так больно. Я вовсе не увлекаюсь и не льщу себя надеждами, что перспектива работать без меня удручает Вас. Выводы Ваши должны быть гораздо глубже и шире. И все-таки мне хотелось бы, чем могу и насколько у меня есть сил, поддержать Вас.


Все преходяще, Константин Сергеевич! Горе — перед радостью, сумерки — перед рассветом. Со мной ли, без меня ли’ t*bl всегда сильны в своем деле. Эта уверенность должна Вас поддерживать.


Я же… Вы никогда не могли сомневаться, как мне бывало радостно, когда, глядя на наш крепкий союз, радовался весь театр. А что этому мешает — сам черт не разберет. Ваш ли характер, моя ли подозрительность, разность ли наших вкусов,— черт его знает!


Во всяком случае, потом разберемся.
Теперь же встряхнитесь, не унывайте ни по «Студии», ни по другим неудачам. Было бы здоровье! Встряхнитесь.
Ваш В. Немирович-Данченко


201. И. М. МОСКВИНУ
10 февраля 1906 г. Берлин
Милый Иван Михайлович! Поджидал Вас благословить на сегодня 1 и, между прочим, напомнить о некоторых Ваших привычках, главное — в затяжке переживаемых пауз. Это очень важно.


Если некоторые Ваши паузы на нашей сцене, русской, бывали тяжеловаты, то на здешней, на непонятном языке, это будет нуднее.
Конечно, не жертвуя выразительностью!


К тому же скажу, что сценка последняя, с Турениным, очень затягивается Лаврентьевым. Я постараюсь не забыть сказать ему, но если Вы вспомните, то скажите и Вы. Очень тянет он об Иване Шуйском!


Вообще, если спектакль будет идти легче, это только ускорит его успех.
Самое опасное это то, что было в Петербурге — с «Дном», с «Цезарем», с «Ивановым», вообще, когда мы придаем большое значение спектаклю и тяжелим его.


Вот, впрочем, и все —
а затем благослови Вас бог!
Ваш В. Немирович-Данченко


202. Л. М. ЛЕОНИДОВУ
Июнь 1906 г.


Многоуважаемый Леонид Миронович! Только теперь собрался написать Вам. С отъезда из Москвы ни о чем думать не мог.
400 р. по Вашей просьбе велел Вам перевести. Это раз.


Жалованье на год с 15 июня идет 350 р., т. е. 4200 в год. Установлено таковое одинаково для Вас, Москвина, Лужско-го и Вишневского.
Все, что я еще смогу сделать, чтоб Вам не было трудно,— не делать вычетов, пока Вам будет трудно уплачивать взятый Вами аванс. А так как он теперь, кажется, 600 р., то уменьшение жалованья для Вас не будет ощутительно.
Вы получили: перед отъездом за границу авансом 150 р. («добавочные»); в Варшаве я Вам дал 400 р. Теперь посылаю 400 р. Итого 950 р. Следует Вам 15 июня—15 июля — 350 р. Итого за Вами 600 р. Верно? Вот их-то пока что и не будем вычитать.


Я думаю, что это Вас вполне удовлетворяет.
Май мы просидели в Москве и устраивали дела. Материально они у нас теперь сносны. Можем держаться, если будет сезон порядочный. Но нам нужен беспрерывный и прекрасный успех. Пока решены окончательно «Горе от ума», «Драма жизни» и «Бранд» .


В «Горе от ума» полная перетасовка ролей. Вы, вероятно, огорчитесь: Репетилова у Вас отбираю, так как Фамусова отобрал у Лужского и передал Станиславскому, а Скалозуба никто, кроме Вас, сыграть не сможет. Открою Вам свою маленькую хитрость. Когда я с Вами в Варшаве говорил о чувстве затруднительности при назначении Вам ролей, я именно эту перемену имел в виду. Я уже наметил тогда огорчить Лужского, взяв у него назад Фамусова, и никого, кроме Вас, не видел для Скалозуба…


Впрочем, по моему убеждению, это и для Вашей выгоды. Не сомневаюсь ни одной минуты, что Скалозуба Вы сыграете превосходно, а в Репетилове Вы были бы на среднем уровне, не выше Я даже представляю себе оригинальный и милый тип Скалозуба в Вашей игре.
Лизу будет играть М. П. Лилина, Софью — М. Н. Герма-нова. Репетилова — В. В. Лужский.


Умер Е. Е. Рудаков3. Думаю, что Тугоуховского сыграет Вишневский. А г. N у него что-то не выходил.
«Горе от ума» для Художественного театра может быть решительнейшим шагом. Или к новому возрождению, или к падению. Мы должны употребить все силы и всю любовь, чтоб выйти на фуроре…
До свидания.
Крепко жму Вашу руку и шлю привет Вашей жене.
В. Немирович-Данченко
Я буду в Москве от 20 до 30 июня — заниматься с Симо-вым «Брандом». Потом думаю, наконец, отдохнуть в Кисловодске.


203. ИЗ ПИСЬМА К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Начало июля 1906 г. Кисловодск


.. Качалова видел в Крыму, но он еще не читал «Бранда», совсем не читал! Между прочим сказал: «Прочту, тогда напишу Вам, могу ли играть!» Однако я с этого тона его сбил, сказав, что тут нет вопроса, я его и не спрашиваю, может он или нет. «Надеюсь, что при «Бранде» и «Горе от ума» я уже не буду занят в «Драме жизни»,— сказал он.— «Об этом можно разговаривать»,— ответил я.
Действительно, сколько я ни соображаю, играть Бранда, Чацкого и Карено невозможно.


С другой стороны, Леонидов пишет оскорбленное письмо, почему не он играет Бранда. Думал я много и об этом, но, увы, не могу найти это интересным ни с какой стороны.


Вопрос о Карено меня не очень смущает, так как я думаю, что Подгорный будет превосходен по внешности и по голосу^ Затем, надо с ним заниматься ежедневно, помимо репетиций
(напр., Москвину) и, наконец, надо его освободить от Эйна-ра. И пусть Эйнара играет Адашев .


Все эти вопросы мы решим, как только съедемся.
И главный вопрос: порядок постановки. Перебрав (с карандашиком) всякие комбинации, я пришел к следующим выводам.


1. Без готовых двух пьес сезона нельзя начинать ни в ка-
ком случае. Сезон неизвестен, на абонементы у меня расчет
плохой, старые пьесы ничего не могут делать, сборы нужны
сразу.


Как бы ни затянулась работа, — без двух пьес нельзя выпускать афиши! Это надо поставить исходным пунктом. Это надо утвердить. Иначе мы сразу запутаемся и на этот раз уже не распутаемся.


2. Было бы, конечно, всего лучше начинать «Горем от ума»4.
Но, к со/ьалению, из этого ничего не выйдет. Во-первых, репе-
тиции «Горя от ума» задержит Марья Петровна. Достаточно
прошлогоднего опыта с «Чайкой». А если начать с дублерш,
то это только затянет работу. Во-вторых: «Горе от ума» и
«Бранд» рядом невозможно (Качалов); значит, надо готовить
одновременно «Горе от ума» и «Драму жизни», а это изнури-
тельно для Вас ввиду Фамусова.


Наконец, в-третьих: если мы
август и сентябрь употребим на «Горе от ума», то мы подда-
димся слабости заниматься свежими силами тем, что легче.
Август и сентябрь надо употреблять на труднейшую работу, а
легкую оставлять на сезон.


Поэтому к открытию сезона должны быть готовы «Драма жизни» и «Бранд». Это во всех отношениях удобнее. Пьесы отдельно работаются, состав исполнителей отдельный и даже режиссеров — отдельный. Которая пойдет в открытие, сейчас сказать нельзя, но вернее — «Драма жизни», хотя я предпочел бы «Бранда» как интересный литературный «удар». Но, во-первых, «Бранд» сложнее и может потребовать несколько больше времени, а во-вторых, «Бранда» нельзя играть несколь¬ко дней кряду, пока готовятся последние генеральные другой пьесы, а «Драму жизни» можно играть 4 дня сряду.


И в художественном отношении «Драма жизни», вероятно, даст ноту поновее.
Поставив эти две пьесы в начале октября, мы можем легко приготовить почти в 1’/г месяца, то есть к 20-м числам ноября, «Горе от ума». Сдав самое трудное. Вы легко займетесь Фамусовым. Да, пожалуй, и для «Горя от ума» выгоднее вступить в средине сезона.


Затем мы будем иметь [достаточно] времени для двух несложных пьес. Я очень рассчитываю на «К звездам» и на На йденова, хотя бы он написал и слабую пьесу. Шестой пьесой абонементов будет реставрированный (декорация 1-го действия) «Дядя Ваня».
При выполнении такого плана сезон может быть удачным, если, конечно, нас не срежет революция.


По понедельникам и вторникам играть не будем. Утренние абонементы начнутся сразу. Из старых пьес в самом начале вступит «Дети солнца». Затем по одному разу в три недели пойдут «Вишневый сад» и «На дне». Сразу пойдет и «Царь Федор» — думаю — в том виде, как мы играли его за границей, даже без Яузы. Как Вы думаете?
Вот пока все существенное.
Крепко жму Вашу руку. Целую ручки Марьи Петровны.
Ваш В. Немирович-Данченко В Кисловодске громадный съезд, пока все спокойно.


204. В. В. ЛУЖСКОМУ
9 июля 9 июля 1906 I.
Кисловодск


Дорогой Василий Васильевич!
Купюры, как увидите, сделаны старательно, с большим вниманием. Удалось сделать их и довольно много, более Уз пьесы, а в роли Бранда немного меньше половины -Есть изменения и в тех актах, которые мы с Вами уже читали Можете мой экземпляр сдать в переписку для ролей. А суфлерские экземпляры и режиссера советую сделать по печатным — дешевле будет стоить. Это можно сделать очень аккуратно.


Посылаю Вам и свои мысли по поводу 3-го действия. Постараюсь набросать, если успею, и по последнему действию (теперь я хочу посидеть над «Драмой жизни»).


Прилагаемые открытки я получил от Марии Николаевны с севера Норвегии. Мне нравятся очень. Между прочим, она писала, что церковь и дом пастора везде выкрашены в один цвет. Нотабене Симову.
Кто же Герд? Она так важна в последней сцене. Я бы все-таки подумал о Литовцевой. И роль чудесная.


Мольба моя к Виктору Андреевичу 5, мы должны ставить «Бранда» во что бы то ни стало, как бы неудачно ни складывалось время для сезона. А ждать сезона трудно. Роспуск Думы — ужасно! Из 200 спектаклей сезона мы, может быть, сыграем не более 100. Но надо же кормиться всем нашим работникам. И вот я все измышляю — где бы сокращать необходимые расходы. Поэтому умоляю В. А. делать все как можно экономнее!!


Экономия! Вот единственно, чем мы можем облегчить предстоящий сезон.
До свиданья.
Шлю привет всему милому Иванькову, с Переттой Александровной во главе.
Котя целует Пер. Ал. и детей, шлет привет Вам и Виктору Андреевичу.
Ваш В. Немирович-Данченко
Еще открытки (отмечены крестиком) от Map. Ник. — виды с тех мест, где происходит действие «Бранда».


205. ИЗ ПИСЬМА К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
10—11 июля 1906 г. Кисловодск


Дорогой Константин Сергеевич! Сегодня я послал Вам телеграмму. Откровенно сказать, я побоялся, что, получив мой план, — начинать сезон «Драмой жизни», Вы отложите Фамусова в сторону. А Марья Петровна — Лизу. Между тем я продолжал соображать, как быть, если не будет сезона.
А Вишневский, с его нюхом хорошей ищейки, с первой встречи нашей в Кисловодске, говорит, что сезона не будет.
И вот раздался первый звонок — роспуск Думы.


… Будет сезон или не будет сезона — надо готовиться и к тому и к другому.
Планы, которые я Вам послал,— конечно, на случай покойного сезона. Но первый звонок заставляет меня точнее обсудить на случай беспрестанных прекращений сезона.


Исход, который всем придет в голову в первую очередь,— отъезд «к Вильгельму» ‘.


Я считаю это — последним делом. Это уж не будет показывание искусства Европе, это будет именно поездка к Виль¬гельму. Теперь это будет бегство, и повторение успеха не есть успех. Теперь это самый «жалкий» выход, тогда как в прошлом году он был самый «аристократический». Другое дело — ехать прямо в Париж и Лондон. Но для этого нужны ресурсы большие, чем в прошлую поездку.


А их дать может разве только министерство государя императора, от которого мы, конечно, не возьмем пятака. Но это было бы понятно: закончить поездку по Европе. С таким отъездом за границу можно бы не только мириться, но и принять такой исход с удовольствием. И все-таки для этого надо иметь кро¬ме того, что у нас есть,— тысяч 30—40, а для спокойствия и все 50. Этих денег никто не даст в год, когда не хватает средств прокормить голодных. Да и взять их стыдно, не только просить.


Нам надо взять лишь столько, сколько необходимо, чтоб прокормиться самим и чтобы не рухнуло наше чистое дело. И брать с тех, кому мы нужны. И есть моменты, когда можно брать и когда нельзя. В готовности к этим моментам и заключается все разрешение вопроса. Если мы хотим прокормиться на счет тех, кому мы нужны, то мы должны знать, когда и сколько мы можем взять. И не прозевывать момента и не стараться драть шкуру, которую наши кормильцы захотят поберечь.


Готовясь преспокойно к сезону ( 1) «Драма жизни», 2) «Бранд», 3) в конце ноября «Горе от ума»), мы будем оставаться вне всяких течений. И легко может случиться, что, когда мы будем готовиться,— будет прекрасное время для жатвы, а когда мы будем готовы,— нельзя будет играть.


Мы будем прекрасно чувствовать себя в августе и сентябре и сядем на мель в октябре, будем иметь спокойное время для наших репетиций и не иметь возможности показать спектакли. В то же время будем рассчитывать, что нас поддержит абонемент, а абонемент легко может скандально сконфузить нас. Потому что все наши поклонники легче принесут в театр в этом гадательном сезоне шесть раз по 2 рубля, чем один раз 12 рублей.


Мы должны открыть театр, как только у нас готова одна пьеса,—на этот раз «Горе от ума». И чем скорее, тем лучше. Хоть 15 августа. Но 15 августа «Горе от ума» не может быть готово, а открывать театр нам нужно непременно прекрасно. Иначе мы никому не будем нужны. Идеал открытия был бы «Бранд», потому что это самая революционная пьеса, какие я только знаю,— революционная в лучшем и самом глубоком смысле слова. Но это невозможно. Откроем «Горем от ума».


Нельзя 15 августа — откроем 8 сентября. К этому сроку можно приготовить и «Горе от ума» и очень много наработать с «Драмой жизни». Нужно, чтоб для Вашего облегчения я занимался «Драмой жизни»?—я должен заниматься. Можно без меня?—еще лучше: я буду подталкивать «Бранда».


Если сентябрь неблагополучен для театра,— мы ничего не теряем, продолжаем готовить «Драму жизни» и к благополучному октябрю явимся с двумя пьесами. Зато если именно сентябрь окажется прекрасным театральным месяцем, а в октябре поднимутся революционные забастовки, то мы успеем в течение сентября сыграть 16— 18 спектаклей и взять плохо-плохо 20 тыс. р., которые нас поддержат для работы в плохом октябре.


Открыв сезон «Го¬рем от ума» 8 сентября, мы будем играть пять, даже четыре раза в неделю почти только эту новинку. Изредка дадим «Детей солнца», «Царя Федора». Поставили одну пьесу — играем ее, когда можно и стоит играть, и готовим другую. Потом дадим эту другую. В случае надобности остановимся на неделю, на две—раз обстоятельства (сборы) позволят. Потом дадим другую и будем заканчивать третью.


Не только нет каждодневных спектаклей, но нет даже определенных про-межутков, когда театр функционирует. И цены местам будут меняться — возвышенные, пока можно…


Вот почему я Вам послал телеграмму. Народ для 3-го действия 2 может быть набран только к 8—10 августа. А первые два легко было бы приготовить в самом начале августа. Но для этого надо Вам и Марье Петровне знать текст. Хотел писать Марье Петровне отдельно, но Вы передайте ей: «Милая Марья Петровна! Умоляю. Час в день! Много—IV2.
В Ганге скучно, отвлекитесь для Лизы».


Послал я еще мольбу Симову: экономия! экономия! экономия!
До свидания. Обнимаю Вас, целую ручки Марье Петровне.
Карандашом я пишу не потому, что у нас забастовка на чернила. А просто привык во время купюр «Бранда». Кстати, это стоило большущего труда. В результате из 218 страниц вымарано 78, а в роли Бранда из 2100 стихов вымарано 900.
Ваш В. Немирович-Данченко


206. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Август 1906 г.


«Дайте слово сейчас же бросить играть»… Извольте.
Могу Вас уверить, что это вовсе не так трудно для меня.
Я уверен, что Вы не вполне понимаете психологию тех толчков, которые влекли меня к карточному столу. Тут не один отыгрыш. Он стал на первое место только в последнее время. Бывают причины поглубже, когда человек не удовлетворяется тем, что у него есть, и ищет эксцессов, заглушающих недовольство.


Так или иначе, я верю в Ваше искреннее… сочувствие, сожаление… и играть бросаю. Я вижу, что не Вы один, а все подавлены этим.
В. Немирович-Данченко


207. Л. М. ЛЕОНИДОВУ
Август — сентябрь 1906 г. Москва
Л. М. Леонидову


Поверьте мне: не распускайтесь. Уже бросаете оглядывание комнаты, уже пуговицей еле занялись, уже почти не спускаете глаз с Фамусова, когда говорите, т. е. впадаете в свой шаблон.


Еще немного — Вы бросите курить, барабанить пальцами, будете отвечать на реплику с поспешностью, как на пожар, — и вызывать во мне такое чувство, при котором люди стреляют, бьют…
Роль идет мягко, красиво, приятно… Что же за беспробудная внутренняя лень, мешающая довести ее до виртуозности?
И досадно, и обидно.
«К украшенью».
В. Немирович-Данченко


208. Л. М. ЛЕОНИДОВУ
Осень 1906 г. Москва
Голубчик Леонид Миронович!


Неужели Вы сами себя не слышите, как Вы иногда играете Скалозуба? Сегодня, например. Даю Вам слово, я раза два покраснел, а когда Вы рявкнули «Дистанция огромного размера» — я выбежал из залы. Как Вам может не быть стыдно от такого тона?! Из грубого шаржа. И зачем? Ведь роль шла на интересной, элегантной характерности. Играли офицера, бывающего в гостиных, светского, добродушно-глупого. Были черточки визита (осматривание комнаты, курение, барабан — пальцами).
Ваш В. Немирович-Данченко


209. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ

4 ноября 1906 г. Москва


Дорогой Константин Сергеевич! Говорить некогда, пишу два слова Я Вас очень часто и много ненавидел, но гораздо больше и чаще любил. А когда работа кончалась и мы переживали ее неудачи или успех, я всегда относился к Вам и тепло и нежно. В конце концов я Вам и нашему общему делу отдал так много сердца, что было бы жестоко расставаться нам недругами.


Бог об этом я собирался говорить с Вами. Как сделать, чтобы нам расстаться без неприязни? Или не можете ли Вы придумать такой театр, в котором я не чувствовал бы себя таким ничтожеством, как в течение октября, когда Вы перестали считаться со мной и как с одним из хозяев театра, и как с литератором.


Но пока мы сговоримся, как умнее расстаться, нам надо поддержать этот сезон. На Ваши два упрека я уже ответил. Первый — о 3-м действии «Драмы жизни» — я принимаю, винюсь, в нем ‘. Но уже думаю, что тут я неисправим. Я не смогу, вероятно, никогда молчаливо относиться к тому, что, по-моему, не так. Когда я не понимаю, тогда я могу молчать и даже добросовестно вдумываться, чтоб понять.


Но когда я убежден, что повторяется старая, испытанная ошибка, тогда мне трудно не удерживать Вас от нее. И тогда я не боюсь ни ссор, ни того, что огорчаю Вас. Я иду наверняка для дела. И если бы я завтра ушел из театра, я бы послезавтра все равно прислал Вам целую статью с заглавием: «Умоляю, не повторяйте ошибки». Вы считаете это интригой, нечистой атмосферой, а я считаю, может быть, необузданной, но горячей, убежденной преданностью театру. Бестактно? Может быть. Но не подло. Наверное, честно.


Второй Ваш упрек категорически отвергаю. Я считал, что когда поставится вопрос, где важнее Качалов, в «Бранде» или в «Драме жизни», го не будет двух мнений. Об этом нельзя разговаривать. «Бранд» — это гениальное произведение века, а «Драма жизни» — талантливый вопросительный знак.


И когда я увидел, что актеры стоят за «Драму жизни», потому что у них там роль, а Вы — потому что именно Вы занимаетесь этой пьесой, а за гениальный порыв Ибсена никто не заступается, не считая И. Москвина, мнение которого можно заподозрить,— тогда мне все собрание пайщиков стало противно, отвратительно. Я его вчера презирал до глубины души, презирал до того, что считал унизительным заступаться за «Бранда». И я, уйдя из собрания, решил, что те¬перь мой уход из театра HMteT глубокий и благородный повод.


Я увидел, что в этом театре актеры будут любить только свои роли, а Вы только свой труд. И театр потерял для меня всякую притягательность.
Но для того, чтобы не намутить своим поведением текущего дела, я сегодня созвал сторонников «Бранда» (искренность коих, повторяю, остается для меня подозрительной) и убеждал их уступить Качалова в Карено (Качалова я тоже возненавидел за то, что он рисуется в таком вопросе), а «Бранда» удалить на неопределенное время.


Теперь Вы видите, как далек я был от хитро проведенного плана (хотя скажу, что жалею, что это не так. Это было бы добросовестнее по отношению к «Бранду». Если люди не понимают и им не втолкуешь, что важно, а что второстепенно, тогда ничего не остается, как или уйти, или хитростью проводить в театре то, что важнее).


Возвращаюсь к началу. Сейчас — увы — отношения с Вами для меня важнее даже «Бранда». Я принесу его в жертву. Завтрашнюю репетицию я отменил. Соберитесь с духом, отбросьте временное огорчение и приступайте с богом к работе. Пайщиков я сумею убедить… Уж лучше пусть Вам будет на душе хорошо, чем ни мне, ни Вам.


Может быть, мы на пост не уедем. Тогда можно будет поставить «Бранда» с Качаловым же, после Карено.
Ваш В. Немирович-Данченко


Для ясности моей психологии на вчерашнем заседании, психологии, которую Вы так… нехорошо проглядели,— напомню первое заседание по поводу Карено — Подгорного, когда я терпел-терпел гнусное отношение к «Бранду» и кончил истерической вспышкой, а дома у себя заплакал, о чем я Вам рассказывал. Неужели не понятно, что когда собрались в другой раз, я уже молчал.
Каково же Вы смотрите на меня, если объяснили это холодной хитростью?
Спасибо еще, что сказали, а не затаили.Чтоб не забыть: Зинаида Григорьевна спрашивает, когда мы вместе можем у нее обедать.


210. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
4 ноября 1906 г. Москва
Дорогой Константин Сергеевич!


Раз Вы меня в данном письме признаете председателем, я только попрошу Вас участвовать в коротком заседании г.г. пайщиков, на которое я приглашу и 3. Г. Морозову и кн. Долгорукова ‘ для составления на этот счет официального протокола. Тогда я возьму на себя всю ответственность за текущий сезон, а вместе — и всю власть председателя.


Так как, по всей вероятности, препятствий к этому не встретится ни с чьей стороны, то с сегодняшнего же дня я вступаю в эту должность, не дожидаясь официального заседания.
В качестве такового я устанавливаю на ближайшую работу следующий порядок.


Прошу Вас не вводить в работу по театру никаких лиц, хотя бы в качестве Ваших помощников, без моего разрешения или разрешения дирекции, если таковая у нас образуется на текущий сезон .


Признавая за Вами неограниченную власть режиссера той пьесы, которую Вы ведете, я тем не менее прошу Вас предварительно сообщать мне через Ваших помощником обо всех распоряжениях по этой пьесе, чтобы я мог связать их с другими работами театра и в иных случаях, может быть, просить Вас об отмене распоряжения, если мои доводы будут, конечно, для Вас убедительны.
Вне режиссерства той пьесы, которую Вы ведете, я прошу Вас без моего ведома не делать никаких распоряжений.


Сюда относится и общий распорядок по театру и по труппе, и соглашения с авторами, и занятия по школе. Так как наши распоряжения — мои и Ваши,— идущие с разных сторон, часто бывают противоречивы. Таким путем, я думаю, мне удастся установить определенную систему, от которой Вам же, как режиссеру, будет удобнее и покойнее, что само по себе очень важно для пьесы, которую Вы ведете.


Переходя к данному положению, я не нахожу нужным созывать пайщиков для решения вопроса о том, что и как сейчас репетировать. Теперь я беру это всецело на себя. И вот почему. Мнение свое те пайщики, которые находятся налицо, уже высказали. Но кроме них есть еще 4—5 человек отсутствующих, и я не могу не считаться с их желаниями.


В то же время я могу ясно представить себе, куда клонилось бы их мнение, если бы они были опрошены. Они вступали пайщиками в Художественный театр, а Художественнуй театр для них неразрывно связан с Вашим именем. И, конечно, ни один из них не согласился бы с тем, чтобы отказать Вам в Ваших художественных стремлениях и исканиях, к каким бы мате-риальным результатам это ни привело.


Поэтому я решаю: продолжать немедленно постановку «Драмы жизни», передав роль Карено Качалову. Если Вам нужно несколько дней отдыха, возьмите его. Дальнейшее распределение работ и репертуара я выработаю и предложу дирекции, если таковая образуется, на утверждение, или Вам, если дирекции не будет, — на обсуждение.


Наконец, что касается моего «литературного» вмешательства в пьесу, которую Вы режиссируете, то так как мы совершенно расходимся в самом понимании этого «литературного» вмешательства (я смотрю на это неизмеримо шире, чем Вы) и так как оно всегда и неминуемо будет приводить к тяжелым конфликтам, то я отказываюсь от права этого вмешательства, признавая за собой обязанность, когда Вы найдете нужным потребовать его.


И во избежание того, что у нас за кулисами может получать дурной тон, я постараюсь высказывать свое мнение только Вам, когда это Вам понадобится.
Прошу Вас сохранить это письмо, если Вы согласны со всем изложенным, как документ перед пайщиками.
Ваш Вл. Немирович-Данченко О согласии Вашем сообщите мне поскорее .


211. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
4 ноября 1906 г. Москеа


Постараюсь написать так, чтоб не возбуждать больше сомнений. Все равно, сегодня день переписки.


Мне, лично для меня, не надо роли какого-то монарха в театре. А как называется та роль, которой я хочу, — «директор-распорядитель» или «председатель правления» — это для меня не существенно. Пусть это называется хоть «секретарь». Я считаю только необходимым — и Вы с этим, конечно, не можете спорить,— что кто-то один должен держать в руках все вожжи. По всем последним годам казалось, что это я. И так привыкли смотреть на это в театре. Даже при столкновении с Вами обращались ко мне.


В течение же октября я несколько раз становился в глупое положение. За Сулержиц-кого, как Вашего помощника, я сейчас же подаю свой голос. Но то, как Вы ввели его, я не могу признать тактичным относительно меня. Вы говорите, что у нас есть дирекция, и даже имеете письменное согласие на ввод Сулержицкого от Ста-ховича, а я узнаю об этом, когда он уже ведет репетиции.


С какой стороны ни посмотрите на этот факт, — он поразителен по отношению ко мне. Мало этого, Вы поручаете ему прочесть труппе «Синюю птицу», и он ведет целую беседу толкования этой пьесы. Кому же придет в голову, что даже такое «литературное» явление происходит без моего ведома? А узнал я об этом случайно за обедом от Юргенса, ученика школы ‘. Я должен был сделать вид, что это было с моего ведома. И дальше, Сулержицкий уже не просто помощник Ваш, а то, что у нас называется второй режиссер, стало быть — учитель наших актеров. И об этом я узнаю последний.


На каких же заседаниях дирекции, той дирекции, к которой Вы меня теперь направляете за полномочиями, обсуждался вопрос о таких больших полномочиях Сулержицкого? Я как директор не обсуждал этого. А у нас даже приглашение маленького актера не проходит без обсуждения.
О школе. Никогда я не позволял себе мешать Вам заниматься в школе, всегда сообщал ученикам, как большую радость, Ваше желание заняться с ними. И потому Ваши строки о том, что Вы будете преподавать у Адашева, считаю глубоко обидной угрозой .


Но поручить Н. Г. Александрову водевили без моего ведома, в то время, когда я аккуратнейшим образом наладил в школе занятия,— я считаю неудобным, потому что от этого произошла полная путаница в распределении работ и отдыха. А потому и в этом я хотел бы знать, как себя вести в распределении времени учеников, не отменяя Ваших распоряжений. (Суммы преподавателей я уже распределил и не знал, как мне быть с Александровым.)
Вам непонятно мое заявление об авторах? Я Вам объясню.


При том, что многие авторы, не попадая в наш театр, считают главным тормозом меня, потому именно, что я имею право veto, мне казалось странным, что на запросы, обращенные к Вам, Вы не направляете их ко мне. Возьмем Косорото-ва. Он чуть ли не первый поднял в Петербурге против меня бучу. И с следующей пьесой обращается уже не ко мне, а к Вам, то есть прибегает к обходу. И тогда я должен из-за Вашей спины высказывать мнение театра о пьесе.


Вы не можете не почувствовать, что тут есть что-то анормальное и ставящее меня в глупое положение.
Ставлю на вид. что все это было 3—4 недели назад, но я ни одним звуком не обмолвился ни Вам, ни другим лицам, чтобы не повредить Вашему энергичному, рабочему настроению.


Однако мне на душу все это ложилось густым осадком.
Я не буду останавливаться еще на некоторых мелочах, когда Ваши распоряжения шли вразрез с моими. Это все поднимает старый вопрос: что я такое в театре, как не просто-напросто Ваш помощник по всем частям, как художественным, так и административным?


Но когда в последнее время ко мне начали обращаться как к директору, то я положительно потерялся. Я не могу дать тон ни в одной области театральной жизни самостоятельно, как я считаю лучшим. Но в то же время я должен разбираться, если произошла путаница. Так остро мое бесправие в театре не стояло никогда. Войдите же в мое положение и согласитесь, может ли у меня быть энергия действовать? Откуда я ее почерпну?


Стахович желает, чтобы наш театр был «мирно-обновленским» , чтоб репертуар был вне всяких современных движений; Вы желаете, чтоб я боялся градоначальника и черносотенцев, хотя бы это было противно моим убеждениям,— я подчиняюсь: когда нас трое, это все-таки дирекция. А когда нас остается двое, если наши мнения расходятся,— Ваше первенствует, чего бы оно ни касалось: литературы, искусства, администрации, школы, закулисной этики…


Я писал сегодня Вам о том, что желаю власти — не для власти, а для того, чтобы знать положение дела, угадывать дальнейшее и отвечать за него. Я писал Вам об этом сегодня не для того, чтобы найти какое-нибудь удовлетворение себе, а для того, чтобы по возможности хорошо довести сезон, усиленно поддержав Ваши художественные намерения. Неужели это не ясно из моего письма? Очевидно, нет, потому что тон Вашего ответа совершенно не соответствует моим намерениям.


В вопросе Бранд — Карено — Качалов исполняю Ваше желание и собираю сегодня пайщиков, хотя все-таки я вправе, даже формальном, поступить так, как я поступил. После того заседания, на котором Вы были,— другого не было. Было только мое частное совещание. А в том заседании голоса разделились поровну, от одного меня зависело перейти на ту или другую сторону, чтоб решить вопрос.


Я кончаю: сегодня же в заседании я попрошу установить, за что должен я отвечать в театре, и я буду строго следовать тому, что мне скажут. До сих пор пайщики желали одного, чтобы сговорились я и Вы. Я предложил Вам это соглашение, Вы отказываетесь решать без пайщиков,— очевидно, даже обидевшись на меня. Я всеми силами души хотел бы хоть на этот сезон сделать наши отношения в деле хорошими, чтобы поддержать театр. Очевидно, я не умею.
Ваш В. Не‘нирович-Данченко


212. В. И. КАЧАЛОВУ
Конец декабря 1906 г. Берлин


Дорогой Василий Иванович! Размышляю здесь о театре и его будущем “… И частицу этих размышлений мне хочется передать Вам. То есть думы о Вас.
Видите ли, победа наша с «Брэндом» окрыляет меня в том направлении, какое всегда было дорого мне в театре. В последние годы я уже начал приходить в уныние.


Стремление к новизне формы, к новизне во что бы то ни стало, к новизне преимущественно внешней, пожалуй, даже только внешней, это стремление начало уже давить полет идей и больших мыслей.


Оглядываясь назад, до «Юлия Цезаря», я вижу, что какая-то часть меня была придавлена, угнетена. Я точно утратил ту смелость, которая создала репертуар Художественного театра, и голос моего внутреннего я раздавался робко в эти годы. Кураж исчез и из труппы. Мечты обратились в изготовление конфеток для публики первого представления — в мелкий жанр, маленькое изящество, севрские статуэтки.


Кто бы думал, что толчок я получил за границей от одной фразы какого-то рецензента. Эта фраза пропала, кажется, для всех, упивавшихся нашим заграничным успехом. В общем гуле восторгов никто не заметил ее. Этот рецензент сказал, что Брам (режиссер Лессинг-театра) давал более мощные впечатления «духа» большого искусства. Всего одна фраза. Но на меня она подействовала так, что привлекавший все наше внимание Макс Рейнгардт не интересовал меня, а с Брама — на обеде у Гауптмана — с этого маленького, лысого, бритого человечка с курьезным черепом я не спускал глаз. Я уверен, что и Константин Сергеевич не обратил на него внимания.


Театр изящных статуэток никогда не захватывал меня. Константин Сергеевич, блестящий режиссер для спектаклей с великой княгиней и Стаховичем, интересовал меня постольку, поскольку можно было воспользоваться его талантом, чтобы его театр перестал быть забавой для богатых людей и сделался крупным просветительным учреждением.


Так дело и пошло сначала. Потом наступил перелом. Потянуло вниз самоудовлетворение актеров. Все вы — люди со вкусом, вернее, с сильно развитой самокритикой, увидели, что прекрасно делать можете только маленькое дело, что все вы, включая сюда и Вас, и Москвина, и Станиславского,— большие мастера на маленькие задачи, и истинное художественное удовлетворение получаете только от статуэток, вами сотворенных. Я сам поддался этому.


В результате — большие произведения оставались на полках, а к жизни были вызваны Чириковы. Так в истории всякого театра наступали периоды, когда простое, искреннее, но мелкое поглощало крупное и великое. Как между мужем и женой: пока они молоды, жених и невеста, они видят друг в друге большие черты человеческого духа, а сжившись в будничной обстановке, наблюдают только мелочность и даже раздражаются, мысленно называют крив-лянием склонность к большим обобщениям. И тогда их тянет к любовникам, которые повторят пережитую идеализацию.


Но для меня идеализирующие друг друга любовники всегда были заманчивее искренних и простых, но будничных супругов.


После Берлина я уже не переставал думать о более мощных впечатлениях театра, чем «Вишневый сад», «Три сестры» и «На дне». В Варшаве, когда мне с Лужским было предоставлено поставить пьесу самим, в кофейной я сказал ему: «уж коли падать, то с высока! Давайте ставить «Бранда»!»


Кто верил в успех «Бранда»? Вначале еще кое-кто, но с первой генеральной, за три недели до спектакля,— никто. Это недоверие захлестнуло и Вас. А почему не верили? Потому что Вы не идеальный Бранд и Мария Николаевна— не идеальная Агнес. Тут надо бы молодого Сальвини и Ермолову. «Публика будет скучать и расходиться с третьей картины».


Но публика не ушла. Она и находила, что Вы не идеальный Бранд и что на месте Марии Николаевны могла быть артистка сильнее; она (публика) и скучала кое-где. Но все-таки она не ушла до конца и зато потом унесла огромные мысли, огромные чувства, ради которых можно оправдывать существование театра и всех его жертв. Только ради них и стоит существовать театру. Со времен «Юлия Цезаря», который тоже исполнялся далеко не идеально, наш театр не становился на такую высоту. Даже «Горе от ума» не поднимало его так.


Неужели не видеть в этом определенных предначертаний? Неужели это не убедительно в изумительной степени?


Но до чего наш театр в этом смысле расползся, измельчал— можете судигь из того, что этим успехом живут не многие, не многие радуются ему. Большинство остается равнодушно. Так силен дух «штучек и фортелей» в нашем театре! А в «Бранде» их нет и в помине.


Я не хочу распространяться на этот счет, потому что мне пришлось бы с некоторым озлоблением называть самые дорогие имена театра — лиц, оставшихся равнодушными к успеху «Бранда», равнодушными до преступности. Немало этого озлобления излил я в заседаниях за 1 месяца до постановки «Бранда», когда мне приходилось защищать «Бранда» от изощренного в красоте невежества.


Но я хочу говорить о Вас. Вам простительно было поддаваться дурным предсказаниям, потому что Вы сами несли эту тяготу, и можно еще благодарить Вас, что этот глупый, плохого тона, шепот кругом репетиций «Бранда» не окончательно задавил Вас, можно еще радоваться, что внутренний голос благородства Вашей души — самое драгоценное, что в ней есть,— не заглох во время работы и помог довести дело до конца.


Но я чувствую всеми нервами, что этому голосу предстоит еще много испытаний. И если я что-нибудь могу сделать для Вашей артистической личности, то, конечно, поддерживать этот голос, не давать Вам успокоиться на фабрикации статуэток.
Новые формы нужны, и тут не о чем спорить.


У Вас нет огня трагического актера — на этот счет тоже не будем заблуждаться.
Но при всем том, насколько же крупнее, значительнее, важнее то, что Вы дали для «Бранда», того, что Вы с таким удовольствием даете для Горького и даже Чехова. Вы даете только половину Бранда и целиком любого Барона. Но насколько эта половина нужнее людям, чем все бароны вместе взятые!
Вот в чем мое credo.


Из этого я не делаю вывода, что Вы должны бросить всех баронов и играть одних Брандов. Но я делаю вывод — сохрани бог Вас от того, чтобы чураться важнейшего, для чего существует Театр!


И потом, разве Вы — положа руку на сердце — не чувствуете сами, что, работая над Брэндом, Вы нашли в себе сил гораздо больше, чем ожидали? Что Вы нашли в себе гораздо больше темперамента, чем думал кто-нибудь из нас?
Представьте себе, что я думаю сейчас о Вас, как об актере, неизмеримо шире, чем думал до Бранда.


А ведь Вы, пожалуй, думали, что результат выйдет обратный? Да, да. Я вижу, что если Вы и не настоящий трагик, то тем не менее в Вас есть столько преимуществ перед другими трагиками, что каждая трагическая роль дает так много всестороннего материала, который Вы можете использовать по-своему, что я верю в целый ряд Ваших созданий в этой области.


Сейчас я обдумываю одну пьесу с трагической ролью, требующей нервов, каких я еще не слыхал в Вас. И мне все-таки кажется, что Вы овладеете и ею… И если это удалось бы,— «какие горизонты нам открылись бы», сколько великих мыслей бросили бы мы публике!


Вы получите это письмо в Новый год. Я желаю Вам для нового года «не угашать духа» ради мелких задач. Излишнего самомнения Вам бояться нечего, надо бояться другого конца— излишней самокритики и принижения задач.
Ваш
В. Иемирович-Данченко


213. К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Январь 1907 г.


Я должен еще сказать, что мне совсем не нравится элемент музыки, как он введен в «Драму жизни». Сама по себе она, может быть, и отличная. Но, во-первых, ее слишком много для драмы, а это не только никогда не помогает впечатлению, а, напротив, разжижает густоту и силу драматического впечатления.


В произведениях, где драматизм положения не составляет основы воздействия на публику, там это и допу-стимо и, может быть, желательно. Например, в сказках, феериях. В драме же, где нельзя давать зрителю остывать от одной сцены к другой, — музыка хороша только как фон кое-где. Здесь же, в «Драме жизни», она врывается самостоятельно и поглощает впечатление, нажитое актерами в предыдущих сценах.


Это вызывает эмоции, приятные сами по себе, но совершенно убивающие драматический замысел. А во-вто-рых, что, пожалуй, еще важнее,— характер музыки Саца совсем не соответствует той простоте и наивности, которой ждешь от бродячих сельских музыкантов. В конце концов получится такое слишком виртуозное присутствие музыки в драме, которое всегда, везде вредило впечатлению.


Я не знаю ни одного примера на сцене, когда драма выигрывала от такой музыки. И в Вас, как в режиссере, эту склонность к такому обилию музыки я всегда считал недостатком — увлечением побочным элементом в ущерб силе и кипучести драматического движения.
Извините, что я высказываюсь так откровенно.
В. Немирович-Данченко


214. ИЗ ПИСЬМА К. С. СТАНИСЛАВСКОМУ
Январь (между 22-м и 27-м) 1907 г. Москва


… Конечно, Вы правы. Прежде всего надо развернуть репертуар, о чем я и думаю беспрерывно с конца декаб¬ря. Должен сказать, что у меня как-то не укладывается в репертуар «Пелеас» и «Месяц в деревне» . Правда, я еще пока думаю о репертуаре односторонне. Ищу пьес с теми боевыми нотами, которыми звенит наша современная жизнь (и, разумеется, больших художественных достоинств).


А «Пелеас» и «Месяц в деревне» кажутся мне принадлежностью в высшей степени мирных общественных течений, и общество останется глухо к их красотам. В «Горе от ума» есть эта боевая нота. В меньшей степени, но все-таки я слышу ее в «Ревизоре», в огромной степени — в «Юлиане»; затхлостью и содержания и формы веет на меня от «Ричарда II», скукой — от «Дон-Карлоса».
Но не считайтесь серьезно с тем, что я сейчас пишу. Я еще не довольно объективен. …


215. В. Ф. КОМИССАРЖЕВСКОЙ
11 мая 11 мая 1907 г.
Петербург


Многоуважаевая Вера Федоровна!
На письмо к Станиславскому Бравича я написал Андрееву и хотел известить Вас уже по получении от него ответа, но этого ответа еще нет, а время идет…
Прошу Вас поверить, что мы с большим сочувствием относимся к тому, чтобы Ваши спектакли в Москве прошли с полным материальным успехом. Но, разумеется, Бравич сам не верит тому, чтобы можно было Художественному театру ставить пьесу после того, как другой театр сыграет ее 15— 20 раз. Разве можно приводить в пример «Горе от ума»?!


Я написал Андрееву, что мы обязаны отказаться от прав на «Жизнь Человека» и уступить их Вам, но что это не должно изменять отношения Андреева к нашему театру. И что с отказом нашим от прав он должен снять с нас и наше обязательство ставить .


В конце концов все, конечно, устроится к Вашему благополучию. Ведь Андреев любит Ваш театр — по крайней мере— не меньше нашего. Крепко жму Вашу руку.
Вл. Немирович-Данченко С 18 мая — Москва, Художественный театр,


216. О. Л. КНИППЕР-ЧЕХОВОЙ
27 июня 1907 г. Усадьба Нескучное


Дорогая Ольга Леонардовна! Для поездки в Афины, даже как для отдыха, нужны какие-нибудь силы. А у меня нет никаких. Сидеть в деревне, греться на солнце, не читать совершенно газет, вяло размышлять о том о сем и говорить о таких вещах, как будет дождь или нет, приедет земский начальник или покупать ли крестьянам казенный участок,— вот и все, на что я способен. А в июле поеду на три недели в Кисловодск для ремонта.


Спасибо за приглашение. Ценю Ваши попытки наладить наши отношения. Нужен ли был для этого тот «некрасивый» разговор? Кто его знает! Константин Сергеевич не раз говорил мне, что излишняя откровенность всегда вредна. Я думал так, что всегда лучше взять да и выболтать в один прекрасный день все, что накопилось на душе.


А между тем мы вот выболтали все, а ведь вряд ли сдвинулись с своих взгля-дов хоть на один шаг. Как нам что казалось, так и осталось. После нашего разговора я не раз возвращался к «проверке своих поступков», и тех, которые Вы называете естественно-пристрастными, и тех, которым Вы приписываете разные мелкие театральные неудачи.


И, проверяя их, я нахожу, что поступал правильно. Я положительно ни в чем не могу упрек¬нуть себя. Даже удивляюсь себе, как у меня хватало умения удержаться на правильном пути, с одной стороны, при той травле, которая за моей спиной шла против меня, а с другой — при тех карточных катастрофах, которые вышибали меня из спокойствия и угнетали мой дух.


В конце концов, если я и обвинял кого-нибудь, то охотно беру назад свои обвинения — во-первых, потому, что виною являлись обстоятельства, как вечные спутники нашего дела, а во-вторых, я неизменно думаю, что мы, мы — старые друзья нашего театра, взрастившие его вокруг Константина Сергеевича,— при всех наших недостатках — лучшие из всех театральных людей. Вне Художественного театра нет сценического искусства, а вне нас нет Художественного театра. Обвинения же больше всего будут сыпаться на меня и на


Константина Сергеевича, а мы постоянно будем обвинять друг друга, потому что мы стоим в центре всех вихрей. Когда я или он теряем философское настроение, мы начинаем обвинять друг друга. А если бы мы были только философами, мы бы закисли, заснули, застыли.
«Все обойдется» — когда-то Вы любили говорить!


Я думаю, что я — в самых пристрастных настроениях — беспристрастнее всех вас, вместе взятых. И в самых больших увлечениях лучше всех не теряю нити, по которой тянется наше движение вперед. Я думаю, что я лучше всех решаю задачи со многими неизвестными. И потому я пока — лучший администратор, даже при всех моих увлечениях и недосмотрах.


Гораздо опаснее — художественная рознь между мною и К. С. Но тут надо вспоминать об уважении к чужому труду, хоть бы и неудавшемуся, но искреннему. До сих пор это был самый крупный, почти единственный крупный наш всеобщий недостаток — неуважение к чужому труду. Если мы в себе воспитаем это, мы будем прямо ангелы!


Вот какое скучное письмо на Ваше простое приглашение в Ялту.
Что Вам сообщить нового?


Андреев прислал мне письмо, что если мы не поставим «Жизнь Человека», то он с нами разорвет навсегда. Это очень осложняет мои мысли о театре’.
Ищу для Вас пьесу. Привез сюда штук 20, все читаю. Есть хорошие, но все не такие, чтобы сказать «ах!».


Думаю в годовщину театра, 14 октября, возобновить «Иванова».
Переписываюсь длинно с Лужским насчет «Бориса Годунова». Очень увлекаюсь «Каином». Совершенно равнодушен к «Синей птице». Не верю, что мы поставим «Ревизора». Стоит только мне подсунуть хорошую пьесу с хорошей ролью для Вас, как «Ревизор» отлетит на будущий сезон.
Лето стоит прекрасное.


Газет, в самом деле, даже не получаю ни одной. До свиданья. Целую Вас и Марью Павловну. Привет Евгении Яковлевне.
Ваш В. Немирович-Данченко


217. Е. Н. НЕМИРОВИЧ-ДАНЧЕНКО
Четверг. 30 30 августа 1937 г.
Москва


Только что освободился от ряда приветственных записок именинникам — Вишневскому, Адашеву и прочим, а главное— от приветственной речи от театра и личного письма Коршу, который сегодня справляет 25 лет своего театра. Речь-то не я буду говорить Я не пойду совсем. Депутатами отправляются Артем, Самарова и Леонидов. Последний будет и говорить. Ну. конечно, при венке. Там будет торжестве из торжеств.
Такой сегодня день.


Еще юбилей Южина. То есть сегодня минуло 25 лет со дня его первого выхода в Малом театре (30 авг. 1882 г.— «Горе от ума»). Но официальное празднество будет в ноябре. Думаю, однако, зайти к нему. Он же сегодня и именинник. Именинник же и Ленский. Тоже зайду. Сегодня же начинает свои спектакли Комиссаржевская с новым искусством, «Сестрой Беатрисой» Метерлинка . Представь, что я и туда не пойду.


Наши все разбились, одни — к Коршу, другие — к Комиссаржевской. Я думал провести сегодня день совсем иначе. Нарочно не назначил репетиций, сделал передышку. И хотел с Мишей 2 ехать к Савве Звенигородскому на целый день из Москвы. Но увы! Посмотрел утром, в 8 часов, за окно —5°, ветер, пасмурно. Это значит ехать, чтоб вернуться с насморком и прочими последствиями. Поэтому сижу утро дома, а потом, не знаю, пойду к Южину, посмотрю, как там.


Сегодня получил твое письмо, длинное, со всякими подробностями.
Это ужасно — так долго ветер! Но ведь должно же быть хорошо.
Как я рад, что газета тебе доставила развлечение. Это вроде бывших


«Новостей дня», и издает ее Кугульский с кем-то. А Эфрос опять возобновил свою газету, под названием «Час». Но он весь ушел в политику. И так как статьи этого «Часа» политические, хотя и хорошие, но не первого сорта, то, признаюсь, не могу читать его газеты, — очень «ску».